Да, дорогой пан Богумил, я внимал всему этому, погрузившись в нирвану, потому что, уложив Ярека спать, панна Цивле принесла мне уже прикуренный косячок, и пока Физик со Штиблетом спорили по поводу прелата Янковского, который на прошлой неделе затребовал проповедь о своем «мерседесе», что оказалось непросто, ибо подобный сюжет ни на одном сервере, ни под одним адресом не упоминался, пока они ломали голову, подступиться ли к этой проблеме с точки зрения Божьего Провидения или, может, лучше этики труда, ибо сам преподобный, делая заказ, сие уточнить не соизволил, пожелав прежде всего дать отповедь таким-сяким светским журналистам, наперебой проклинавшим — как именно, я уж опущу — прелата с его, мягко говоря, сибаритством; я чувствовал, как с каждой затяжкой из меня уходит усталость, накопившаяся за день и за все годы, о которых я рассказывал панне Цивле во время нашей ночной поездки, ощущал, как фантастически легко делается у меня на душе, как чисты и невинны мои желания, бесплотно тело, стремительна мысль, и вдруг увидал сад в Мосцице: дедушка Кароль читает в плетеном кресле, на лоб надвинута летняя панама, бабушка Мария подрезает чайные розы, и ее фигура, залитая ярким светом, выделяется светлым пятном на фоне каменной кладки оранжереи. — Это твоя невеста? — спрашивает дедушка, откладывая книгу, когда мы с панной Цивле подходим к террасе. — Инструкторша, — отвечаю я смущенно, — учит меня водить машину. — Да, — сказала бабушка Мария, не отрываясь от своих роз, — теперь так принято. — А ты закончил Политехнический? — пристально смотрит на меня дедушка. — Но это же не ваш сын, — улыбается панна Цивле, — это ваш внук. — Да, да — прерывает ее дедушка, — это понятно и чудесно, — он поднимается с кресла, подходит к панне Цивле, берет ее за руку и исподволь рассматривает профиль, — я имел в виду ваши черты, они неповторимы, если позволите, я отлучусь на минутку за фотоаппаратом, хочу сделать ваш портрет. — Как красиво он со мной говорил, — шепчет панна Цивле, когда дедушкина фигура исчезает в холодной части дома, — пожалуй, хорошо, что ему не придется слушать Физика или Штиблета, а то он мог бы сделать чересчур поспешные выводы. — Не слишком его утомляйте, — бабушка Мария проходит мимо с букетом роз, — он истощен собственным временем, ему следует находиться в тени, — с этими словами она скрывается за стеклянными дверьми оранжереи. — А он правда, — спрашивает панна Цивле, — хочет сделать мой портрет? — Солнце в зените, нагретый воздух дрожит над выгоревшей зеленью сада, тесня сладкий цветочный аромат под своды райской яблоньки и абрикосов, а жара, подобно шутнику портному, облачает нас в облегающие влажные костюмы, хоть и прозрачные, но невыносимо тяжелые, словно хитиновые панцири, и мы на целую вечность замираем на этой террасе, будто оцепеневшие в летаргическом сне насекомые, и лишь потом — медленно, преодолевая сопротивление раскаленного воздуха — входим, наконец, в дом, где стоит полная тишина и молчаливые грузчики сносят со второго этажа ящики и сундуки, в комнатах, гостиной и библиотеке царит неописуемый хаос разбросанных, предоставленных самим себе вещей. — Вы только взгляните, — поднимаю я с пола фирменный конверт мастерской пана Хаскеля Бронштайна, — там внутри что-то есть, — отогнув клапан, я вытаскиваю серый прямоугольник фотобумаги «Геверт», на котором не проявилась никакая картинка, — прочтите, это почерк моего деда, — и, склонив голову над листком, панна Цивле читает вполголоса: «И взяли они меня и перенесли на место, в котором находящиеся там были подобны пылающему огню, и, когда они желали, они появлялись как люди», — а потом переворачивает листок и зачитывает другую фразу, написанную дедушкой Каролем: «Затем я направился туда, где не было ничего». |