Немецкие сапоги сверкали на его изящных ногах, ведь он не запачкался в грязи, несмотря на то что от последней станции Гофману пришлось пройти шесть лье пешком по дороге, слегка припорошенной снегом, потому как на бричке ехать по изморози не представлялось возможным.
– Куда это ты идешь в таких славных сапогах? – обратился к молодому человеку один из приставов.
– В Париж.
– Не дурно, юный пруссак, – ответил пристав.
Услышав это замечание, человек десять столпились вокруг путешественника. В то время прусаки были для французов врагами, не меньше тех, что филистимляне, соотечественники Самсона, были для израильтян.
– Да, я пруссак, – ответил Гофман, – и что с того?
– Раз ты пруссак, ты можешь оказаться шпионом Питта и Кобурга.
– Вот моя подорожная, – проговорил Гофман, предъявляя внушительный том одному из приставов.
– Следуй за мной, – приказал тот и направился в караульню.
Гофман последовал за проводником с невозмутимым спокойствием. Когда при свете тусклых свечей патриоты рассмотрели этого невысокого, хорошо сложенного молодого человека со смелым взглядом и дурно причесанными волосами, самоуверенно коверкающего французский язык, один из них вскричал:
– Ему не отпереться от того, что он аристократ! Посмотрите на его руки и ноги!
– Вы очень глупы, – заметил в свою очередь Гофман, – я такой же патриот, как и вы, и больше того, я – артист.
Сказав это, он вытащил из кармана одну из тех громадных трубок, которые может курить только немец. Эта трубка произвела глубокое впечатление на приставов, которые потягивали табак из маленьких глиняных трубочек. Они с любопытством смотрели на юношу, набивавшего свою трубку с необычайным проворством – плодом немалого опыта – недельной порцией табака.
Потом Гофман сел и принялся спокойно раскуривать трубку, пока табак не разгорелся, затем юноша начал равномерно втягивать в себя дым, выходивший голубыми струйками из его ноздрей и рта.
– Он славно курит, – сказал один из приставов.
– И кажется большим умельцем, – произнес другой, – посмотрите его свидетельства.
– Зачем ты прибыл в Париж? – спросил третий.
– Изучать науку свободы, – ответил Гофман.
– А еще что? – продолжал спрашивать француз, мало тронутый пафосом этой фразы, вероятно, из-за ее слишком частого употребления.
– И живопись, – добавил Гофман.
– А! Ты живописец, вроде Давида?
– Именно.
– Ты рисуешь нагими римских патриотов, как он?
– Нет, я рисую их в одежде, – ответил Гофман.
– Это не так хорошо.
– Уж как получается, – невозмутимо произнес юноша.
– Напиши-ка мой портрет, – попросил один из приставов с благоговением.
– Охотно.
Гофман взял головню из камина, потушил ее пылающий конец и на стене, выбеленной известкой, нарисовал одну из самых безобразных рож, которые когда-либо бесчестили столицу просвещенного мира. Меховая шапка с лисьим хвостом, разинутая пасть, густые бакенбарды, коротенькая трубка и выдающийся подбородок с таким редким успехом были выражены в подлиннике, что вся рота потребовала от молодого человека удостоить их такой же чести и запечатлеть их портрет.
Гофман согласился и изобразил на стене ряд физиономий патриотов, также неплохо удавшихся, но не таких благородных, как горожане «Ночного дозора» Рембрандта.
Патриоты пришли в хорошее расположение духа и отбросили в сторону свои подозрения: немец был причислен к парижанам. |