– Разумеется, я ничего не могу запрещать г–ну Аронштейну и повторяю только, что он пылает по мне совершенно напрасно. Никакие его прелести, телесные и душевные, ни даже его миллионы, на меня не подействуют. А потом, он далеко не Пигмалион, чтобы оживить мёртвый камень моего сердца. У меня такое отвращение ко всему, на чём лежит хоть тень еврейства, что во мне что–то сжимается при одной мысли о необходимости с ним сталкиваться. А мрачное предчувствие шепчет мне, что эта женщина, на которой отец, по несчастью, женился, чтобы выпутаться из затруднительных обстоятельств, окажется со временем мёртвой петлёй и будет нам дорого стоить.
Лили встала за мотком шёлка, лежавшим в корзине на другой стороне балкона, и вздрогнула. Встревоженная вернулась она к подруге и приложила палец к губам.
– Тсс!.. Они вернулись, и Аронштейн сидит на террасе. Он, должно быть, слышал наш разговор, – чуть слышно прошептала она.
– Тем лучше, – громко ответила Нина. – По крайней мере он будет знать, чего держаться, и прибережет свою любовь для кого–нибудь, более её достойной, чем я; для меня же подобная любовь – только оскорбительна.
Она отпихнула пяльцы и поспешно ушла с балкона. Лили сидела в недоумении. Она видела, как Енох сбежал с террасы и быстро исчез в одной из тенистых аллей. Баронесса в нерешительности прошла в маленькую гостиную, рядом с балконом, но в ней никого не было, и дверь в соседнюю комнату была закрыта; значит, княжна заперлась у себя в спальне. Тут ей на глаза попались разбросанные на столе карточки Нины, доставленные поутру фотографом. Лили задумалась, а потом подошла к столу, выбрала из двух дюжин фотографий в различных позах карточку Нины в домашнем платье и белой кружевной садовой шляпе, с букетом цветов в руках, и сунула её в карман. Затем она торопливо сошла в сад. Ей хотелось найти Аронштейна, чтобы убедиться, слышал он или нет обидные слова кузины.
После довольно долгих поисков, она нашла Еноха, наконец, на самой окраине сада, в густо заросшей жасмином беседке, где стояли деревянная скамья и стол.
Он сидел, закрыв лицо руками, и так был погружен в свои мысли, что не заметил Лили, пока она не положила ему руку на плечо.
Ей стало жаль, когда она увидела его смертельно–бледное лицо, на котором застыло выражение гнева и отчаяния.
– Вы слышали наш разговор, Енох Давидович, – сочувственно сказала она. – Но не надо принимать его близко к сердцу…
– Да, да! – сказал Енох. – Я слышал, что в глазах этой девчонки я – пария, которому ни воспитание, ни талант, ни состояние, словом, никакие внешние или душевные качества не дают человеческих прав, даже неотъемлемого права всякого человека стремиться завоевать сердце той, которую любишь. Как ни возмутительно, само по себе, такое мнение, оно было бы безразлично для меня, если бы, на своё горе, я не чувствовал почти роковой страсти к этой гордой и несправедливой девушке. Невыразимо тяжело сознавать, что возбуждаешь лишь брезгливое отвращение в обожаемой женщине, которая содрогается при мысли о какой–либо ласке с моей стороны. И всё это потому, что принадлежишь к расе, которую всё человечество преследует слепой, несправедливой, тупой и возмутительной ненавистью. Он сжал кулаки.
– Всё это правда, – и Лили вздохнула, – вы совершенно невинно несёте последствия грехов, а часто и преступлений ваших предков и соплеменников, которые этим посеяли и укоренили такие предрассудки. Но, слава Богу, происходит реакция, и многие уже не разделяют этих диких воззрений. Да я сама – живой пример, как и Нина, я родовая аристократка, а, однако, выхожу замуж за человека вашего племени, которого люблю и уважаю, и который не внушает мне ни презрения, ни отвращения. Никакие уговоры меня с ним не разлучат… Израильтяне уже накануне завоевания полного равноправия, а этим великим, справедливым законом будут отлажены и уничтожены расовые предубеждения. |