У одного из братьев в Киеве огромадный сахарный завод; а другой Аронштейн богатющий лесоторговец в Вильне. Я его знаю, он теперича здесь. Его камердинер мне двоюродным братом приходится; вот он то мне и рассказал все новости.
– Как же это князь может жениться на жидовке, когда наш закон запрещает нехристей за себя брать? – не сдавался Прокофий, хватаясь за это соображение, как утопающий за соломинку. На это Петр в ответ только презрительно свистнул.
– Ну, это свадьбе не помеха. Она крестится, только и всего. Вообче, почтеннейший Прокофий Емельяныч, всему этому тиранству, на счёт веры, конец приходит. Не дальше как позавчера я слышал, как барин с сенатором Алымовым о том говорили, что в Питере это – решенное дело, и что будет объявлена свобода веры; тогда всякий женится на ком угодно, даже веру себе выберет кто какую захочет. Я вам предсказываю так же верно, как прозываюсь Петром Биелковским, что тогда много русских перейдёт в нашу свенту виру католическу!
– То правда, – поддержал его повар, заядлый поляк и фанатик, подобно Петру. – Потому наша вира католическа – панска вира, а ваша православна – хамска для быдла, для голодрапанцев.
Оба поляка были рады задеть за живое их непримиримого врага – Прокофия, не менее стойко защищавшего всегда своё православие, национальность. Но тот, в ответ на оскорбление, плюнул в сердцах повару в лицо и пошёл в дом.
– А, пшеклентый москаль, – заревел повар, бросаясь ему во след с поднятой ложкой в руке, – ты за это поплатишься.
Ссора, вероятно, закончилась бы свалкой, в которой принял бы участие и конюх с вожжами в руках, но в это время лихач влетел в ворота и остановился у большого подъезда. Люди поспешно разошлись.
– Папа дома? – спросил приехавший на извозчике юный камер–паж.
– Никак нет! – Его сиятельство в десять утра изволили выехать, – ответил Петр, помогая ему выйти из экипажа.
Прибывший был юноша лет девятнадцати, высокий и стройный, с густыми белокурыми волосами и темно–карими глазами, казавшимися почти чёрными. В эту минуту он был, по–видимому, чем–то взволнован и озабочен.
Расплатясь с извозчиком, он вошёл в обширную прихожую с колоннами и стал подниматься по широкой лестнице, без ковра, украшенной двумя белыми мраморными вазами, предназначавшимися для цветов или растений, но теперь пустыми. На первой площадке лестницы стояло большое зеркало в роскошной, но почерневшей от времени раме, а рядом бронзовая статуя женщины, державшей лампу.
Паж поднялся во второй этаж и длинным коридором прошёл в просторную и запущенную комнату, с двумя венецианскими окнами в сад. Мебель была золочёная, крытая старым, выцветшим штофом; письменный стол и пузатая шифоньерка, в стиле Людовика XVI, украшенные бронзой и медальонами, были верхом изящества; потолок был расписной и лепной. Через открытую, красного дерева дверь видна была спальня с большой постелью, драпированной голубым на оранжевой шелковой подкладке штофом; стены были расписаны амурами и гирляндами. Но всё это как–то завяло, выцвело, износилось и говорило о минувшей роскоши и погибшем богатстве, которое теперь своими блестящими обломками прикрывало всюду проглядывавшую нищету. Белесоватый полусвет тёмного октябрьского дня только усиливал это мрачное и тоскливое впечатление, рассеять которое не мог яркий огонь, пылавший в камине.
Юноша снял каску и шпагу, расстегнул мундир и, усталый, опустился в кресло. Он так крепко задумался, что не заметил, как вошёл старый лакей и поставил подле него на стол поднос с чаем, хлебом, маслом и сыром.
– Не угодно ли испить стаканчик горячего чайку? Погода нынче студёная.
Паж вздрогнул и выпрямился.
– А, это ты, Прокофий? Спасибо, старый друг, но чаю я не хочу. Скажи–ка лучше, знаешь ли ты, что здесь творится… насчёт отца, – добавил он с усилием. |