|
Ах, у меня накопилось так много, чтобы рассказать вам, и я даже не знаю, как начать. До свидания!
Мириам повесила трубку. Я некоторое время стоял у телефона, будто ожидая, что он снова зазвонит. Потом быстро взбежал на три марша лестницы к своей комнате. Там я переоделся в новый легкий летний костюм, который купил недавно. В течение своей жизни я несколько раз действительно любил, и бывали у меня другие отношения, которые можно было бы назвать любовью только наполовину. Однако сегодня утром меня охватило такое возбуждение, какого я не чувствовал уже много лет. «Может быть, это настоящая любовь? — спрашивал я себя. — Или это просто жажда нового приключения?»
«Бродвейский кафетерий» находился примерно в девяти кварталах, ближе к Восьмидесятой, чем к Семидесятой-стрит. Я предпочитал это место потому, что столы там были деревянными и кресла более комфортабельными, более хаймишь, чем где-либо. Там был европейский дух, и часто говорили на идише, а иногда и по-польски. Мне не хотелось входить в кафетерий задыхающимся и взмокшим. Моралист и прагматик, живущие во мне, предупреждали, что я могу погрузиться в трясину таких сложностей, из которых никогда не выбраться. В ушах у меня звучал голос матери, говорившей: «Эта твоя Мириам не лучше, чем обыкновенная шлюха, а Макс Абердам беспорядочный распутник, сумасшедший развратник». Я слышал отца (сколько раз я это слышал?): «Когда-нибудь ты откажешься от того, что ты делаешь, и будешь питать к этому глубокое отвращение!»
Было время, когда я мысленно отвечал родителям, спорил с ними — но не сейчас. Я подошел к кафетерию в тот самый момент, когда подъехала машина и из нее выпрыгнула Мириам, гибкая, с личиком как у школьницы. В белом платье она была восхитительна. Она улыбнулась мне и помахала рукой. Как она ухитрилась за такой короткий срок обрезать волосы, сделав мальчишескую прическу? Она показалась мне выше, стройнее и более элегантной, чем накануне вечером. У нее была белая сумочка и белые перчатки. Мириам одарила меня шаловливой улыбкой бывалой женщины, взяла за руку, и мы вошли в кафетерий так торопливо, что на какой-то момент прильнули друг к другу во вращающейся двери. Наши колени соприкоснулись. Нас обоих развеселило наше нетерпение. Я вытянул два чека из автомата около двери, и автомат дважды звякнул. Я заметил свободный столик у окна, выходящего на улицу, и сразу же занял его.
Мириам уверяла меня, что она не голодна и не хочет ничего, кроме чашки кофе. Однако, идя к прилавку, я решил принести завтрак на двоих. Хотя на улице я часто испытывал растерянность, в кафетерии мне все было известно — где лежат подносы, ложки, вилки, бумажные салфетки и так далее. Я знал, где раздача блюд, а где кофе. Когда я вернулся к нашему столику с яичницей, булочками, маслом, овсянкой, мармеладом и кофе, Мириам опять сказала, что уже ела, но тем не менее отведала яичницу, съела несколько ложек каши и отщипнула булочку.
Мы сидели за столиком, как двое беженцев, но жертвой Гитлера была только Мириам. Она смотрела в лицо бесчисленным опасностям, пока не очутилась под небом этой благословенной страны, где еврейская девушка может водить машину, снимать квартиру, учиться в колледже и даже писать диссертацию о малоизвестном еврейском писателе. Я наслаждался первой стадией любовного приключения, началом, когда будущие любовники еще не овладели друг другом, когда все, чем они пока обменивались, было просто благожелательностью, неиспорченной требованиями, обвинениями, ревностью.
Вскоре Мириам Залкинд (она сказала, что такова была ее девичья фамилия) призналась мне в своих секретах. Ее мать в тридцатые годы была в Варшаве коммунисткой — из тех, кого прозвали «салонными коммунистами» — и жертвовала деньги на помощь политзаключенным. У нее была любовная связь с коммунистическим «функционером», как их называли. Отец Мириам был членом Народной партии, но, когда эта партия потерпела поражение, он примкнул к сионистской партии «Поалай Цион» (одновременно к правым и к левым) и поддерживал создание школ с преподаванием на идише. |