Моей дочери, к несчастью, больше нет среди живых. Мириам сейчас не узнает меня — да и как бы она смогла? В то время я была сравнительно молода, а теперь и не молода, и не хороша. Я только недавно вышла из больницы после серьезной операции.
— Как вас зовут? Мириам будет рада услышать о вас.
— Я не хочу, чтобы она слышала обо мне. Будет лучше, если она не узнает меня.
Женщина покачала головой. С дрожью в голосе она сказала:
— Прошу вас, не сердитесь на меня. То, что я хочу рассказать, вам не будет приятно услышать, но я чувствую, что моя обязанность сказать это награжденному еврейскому писателю.
Я понял, что эта женщина знает о поведении Мириам, ее безнравственном образе жизни, возможно, даже о ее делах на арийской стороне. Я сказал:
— Да, я понимаю, но хочу вам заметить, что мы не можем судить тех, кто прошел через Катастрофу. Я имею в виду, что я не могу судить. Вы, вероятно, тоже жертва Гитлера.
— Да, я прошла через этот ад, через все это.
— Так и Мириам.
— Я знаю, но…
Женщина остановилась. Она открыла сумочку, достала носовой платок и вытерла глаза.
— То, что сделали с нами эти убийцы, когда-нибудь рассудит Бог. Но те, кто помогал убийцам и служил им, — для них у меня нет ничего, кроме презрения.
— Что вы имеете в виду?
— Мириам была одной из их капо.
Она как будто выплюнула эти слова. Ее лицо перекосил спазм. Во мне все застыло.
— Где? Когда?
— Вы должны меня выслушать.
— Да, да.
У меня так пересохло горло, что я с трудом произносил слова. Женщина сказала:
— Не волнуйтесь. Я не собираюсь рассказывать вам все, что вынесла от рук нацистов. Меня переводили из одного лагеря в другой. Я была швеей, и только это сохранило мне жизнь. Я чинила их форму, шила для них белье — для офицеров, не для солдат. Вся история никогда не будет рассказана. Наши беженцы написали массу книг, я читала почти все из них. То, что они рассказывают, правда. Но настоящая правда — та, которую не может передать перо. Для меня, в любом случае, это уже слишком поздно. Прежде чем я описала бы все, что произошло со мной, — если бы я смогла, — я бы умерла.
— Вы не должны говорить так!
— Я хочу, чтобы вы знали: то, что я сейчас делаю, я делаю с тяжелым сердцем. Я не могу сказать точно, каким образом в конце сорок четвертого года я оказалась в Риге. Нас таскали с одного места на другое, пока я не попала в Ригу вместе с сотнями других бедолаг. У некоторых из нас еще сохранились остатки сил, у других конец уже был близок. В один из дней нас погрузили на судно, в трюмы, набив, как селедки в бочку, и отправили в Штутгоф. О том, что это был Штутгоф, мы узнали только потому, что некоторым из нас позволили выйти на палубу и увидеть белый свет. Затем они переправили нас в Марбург, который должен был стать нашей последней остановкой. В то время было уже ясно, что нацисты проиграли войну. Но будем ли мы живы, дождемся ли освобождения, оставалось под вопросом. В окрестностях Штутгофа мы видели горы детской обуви, одежды, самых разных предметов. Сами дети погибли в газовых камерах и были сожжены, а маленькие принадлежности их одежды лежали в кучах. Ну, а теперь о том, что я хочу рассказать вам, потому что чувствую себя обязанной сделать это. Мириам разгуливала по Штутгофу с плеткой, которую разрешалось носить только капо. Я видела ее так же ясно, как я вижу сейчас вас. Это все, что мне хотелось сказать. Я уверена, что вы знаете — еврейская девушка не могла стать капо за добрые дела. Хлыст предназначался для того, чтобы его использовали. Им били еврейских девушек за малейшие провинности, за промедление при выходе на работу, за попытку украсть картофелину, за прочие мелкие провинности. |