Это — всегдашнее; а новое — что девушка вдруг не захотела быть мальчиком.
Отпустила руку его, тоже покраснела и заговорила о другом:
— Виноват не плоильщик, а я сама не умею носить — сразу видно, что не египтянка.
— Нет, не по одежде видно, а по лицу и волосам.
Она не носила парика и даже не заплетала волос в тугие косички, по здешнему обычаю.
— А Тута… Тутанкатон говорит, что мне лучше «колокол» идет.
«Колокол» была расширенная книзу юбка критских женщин.
— О, нет! Ты в нашей одежде еще больше… — начал он и не кончил; хотел сказать: «больше сестра», и не посмел: «сестра» по-египетски значит и «возлюбленная». — Еще прекраснее, — кончил он с холодною любезностью.
Оба говорили не о том, о чем думали; думали о важном, а говорили о пустом, как часто бывает, когда один уже любит, а другой еще не знает, полюбит ли.
Дио помнила обет девственных жриц Диктейской богини:
Ненавистной казалась ей мужская любовь, как жаркое солнце— подводным цветам. Но вот, и в любви, как во всем: умерла, и началась другая жизнь, другая любовь — любовь сквозь смерть, как солнце сквозь воду, и подводным цветам не страшное; или как это зимнее солнце — детская улыбка сквозь сон.
— Когда едешь? — спросил он опять о самом важном как о пустом.
— Не знаю. Тута торопит, а мне и здесь хорошо…
Посмотрела на него, улыбнулась, и мальчик исчез, осталась только девушка.
— Хорошо с тобой, — прибавила так тихо, что он мог и не слышать.
— Уедешь, и больше никогда не увидимся, — сказал он, опустив глаза, как будто не слышал.
«Мальчик мой робкий, смешной — зимнее солнышко!» — подумала она с веселою нежностью и сказала:
— Отчего никогда? Ахетатон от Фив недалеко.
— Нет, город его для нас — тот свет… «Его — царя Ахенатона», — поняла она.
— А ты на тот свет и со мной не хочешь? — спросила с лукавым вызовом.
— Зачем ты так говоришь, Дио? Ты же знаешь, что я не могу…
Не кончил, и она опять поняла: «Не могу переступить через веру отцов, через кровь отца». Знала, что отец его, старый жрец Амона, был убит в народном восстании против нового бога Атона.
Слезы задрожали в голосе его, когда он сказал «не могу»; но он заглушил их и заговорил спокойно:
— Не выходи сегодня из дому.
— А что?
Он подумал и сказал:
— Может быть бунт.
— Полно, какой у вас бунт! — рассмеялась она. — Вы, египтяне, самые мирные люди на свете.
Посмотрела на него как на маленького мальчика и спросила:
— И ты бунтовать пойдешь?
— Пойду, — ответил он все так же спокойно, но что-то блеснуло в глазах его, что опять напомнило ей, что отец его умер в бунте.
— Нет, не ходи, милый! — проговорила она с внезапной тревогой.
Он ничего не ответил и снова тихо запел, перебирая струны:
— Ай-ай-ай! Что это? — закричала спавшая тут же, в беседке, девочка.
Сидя на верхушке дерева, маленькая ручная обезьянка ела какие-то желтые стручки и кидала шелуху в беседку, стараясь попасть в девочку или в спавшую у ног ее, тоже ручную, газель-сосунка. Долго не попадала. Наконец, повисла, уцепившись одною лапкой за ветку, а другою — кинула горсть шелухи и попала в газель. Та вскочила, заблеяла, подошла к девочке и лизнула ее языком в лицо.
Девочка тоже вскочила и закричала в испуге:
— Ай-ай-ай! Что это?
Ей было лет тринадцать. |