— А кто бы пронюхал? Жила бы тихо, не выходя из дома. И не узнали б, — не унималась Задрыга.
— Во, гнида, прицепилась! Мы всего раз нарисовались в музее. Там никого из фартовых не было. А пронюхали и надыбали.
— Ну зачем тебе про них говорить тетке, если она не фартовая?
— Это ты так! Кенты по себе судят. Чуть заложил под шафе и ну духариться перед мамзелью, что ему сам пахан по хрену! Не то про себя растрехается, всех законников выложит с потрохами. Перед шмарами перья распускают. Больше нечем гоношиться. В делах да в ходках, натерпевшись всякого, мужичье растеряли. Молодые фартовые еще как-то! Те же, какие три ходки оттянули на северах, к шмарам лишь с конфетами возникают. Больше нечем утешить. Ну, бухают, гоношатся. Тем и дышат. Кто с них поверит, что другой иначе канать станет, я и сам, будь в малине, так бы думал, — сознался Сивуч.
— Одному плохо, особо в старости. Каждый оттыздить лезет, духарятся все. Я не хочу до старика доживать, надо вовремя откинуться, пока силы не посеял и самого себя защитить можешь, — задумчиво сказал Гильза.
— Что ж теперь, коль фортуна не прибрала вовремя? Тяну резину понемножку.
— А ты любил когда-нибудь? — внезапно прервала Сивуча Задрыга.
— Этой болезни никто не минул. Она и фартового хомутает, — отмахнулся Сивуч, заметив ухмылки на ребячьих лицах. Уж они наслышались в малинах, сколько бед приносят законникам бабы. Им такое внушили, что само слово — любовь, стало для них сродни самому грязному мату. А женщин, девок, даже девчонок, презирали и высмеивали.
— Оно и мне в кентель толкли, мол, бабы фартовым западло. Припекло — нарисуйся к шмаре. Сгони оскомину, на том и завяжи. В сердце, в душу ни одну не впускай. Баба для законника — страшней смерти! И верно! Стоило какому кенту полюбить, малина мокрила обоих. Враз под корень. Чтоб другим неповадно было. И получили! Нынче уж не то баб, детей заводят. И дышат. Всех не размажешь. Ну и пришлось смирить гордыню фартовую. Да что долго трехать, ваши отцы кто? Не будь любовей, не появилась бы зелень. Вот только я свое упустил. Теперь один, как пидер на параше! — сплюнул Сивуч, злясь на себя самого.
— А ты кого любил? — допытывалась Задрыга.
Фартовый глянул на нее исподлобья. Весь напрягся, словно получил «перо» в печень. И скрутившись в большую, лохматую фигу, ответил:
— Посеял память про нее. И взяв себя в руки, пропел тихо:
…все, что было, все что было,
все давным-давно уплыло…
— Не темни, Сивуч! Зачем же тогда у тебя и сегодня сердце болит? Значит, помнишь. Выходит, не все в ней плохо было? — подметила Капка.
— Ишь, дошлая фря! Хочешь чтоб я раскололся? Мала покуда! Вот погоди, на будущее лето можно с тобой про это ботать. А нынче — не дергай за душу! Не то осерчаю! — отодвинулся от девчонки подальше. Но та репейником пристала:
— Меня к тому времени кенты загребут в малину. Так и не сумеешь рассказать. Не надо всегда опаздывать, — прижалась головой к плечу и согрела его душу. Сивуч обнял Капку. Заговорил тихо, только для нее:
— Я не ждал для себя этой беды. Думал, обойдет, пощадит фортуна. Но… Не тут-то было… Короче, похиляли мы тряхнуть одного барыгу. Должок за ним водился давний. Слупить хотели и бухнуть со шмарами. Как оно всегда водилось. Ну, возникли мы. Стали трехать с хорьком. И тут я услышал музыку. Она сверху лилась на меня. Как дождик весенний. Теплый и очищающий. Я своим ушам не поверил. Ведь все годы не признавал никакой музыки кроме фени. Не верил, что люди любить ее могут. Считал, темнуху лепят на уши. А тут, стою, как усравшись, развесил лопухи и чуть слюни не пустил, до того проняло меня, до самой печенки. |