Я притащил туда табурет, который нашел на помойке, застелил его рваным ватником, а угол на высоту своего роста оббил грубошерстным солдатским одеялом. Оно было ничейным, я нашел его на антресолях.
В углу я чаще всего и спал, скукожившись на табурете. Мать обо мне вспоминала только тогда, когда хотела сдать пустые бутылки, а ей с глубокого похмелья идти было невмоготу.
Однако горше всего было мне, когда пьяные забулдыги, посещавшие нашу квартиру, пытались учить меня уму-разуму. От их "наставлений" меня тянуло на рвоту.
А если учесть амбрэ, которое исходило от гнилых зубов и проспиртованных насквозь утроб псевдопапаш и подзаборных "педагогов", то и вовсе было понятно мое стремление пореже бывать дома.
Но то происходило позже, когда я подрос…
В одиннадцать лет я не выдержал такой жизни и убежал из дому. Наверное, я так и остался бы бездомным бродягой, чтобы потом сразу с улицы попасть на тюремные нары. Но мне повезло: я почему-то решил бежать осенью.
Холода меня, непривычного к кочевой жизни бомжей, так достали, что в конце концов, совсем отчаявшись, я прибился к детскому дому. На мою удачу, меня приняли и даже не особо интересовались, кто я, откуда и есть ли у меня родители.
Я думал, что мать будет меня искать, а потому назвался чужим именем. Но она, похоже, и не заметила моего отсутствия. А может, все-таки поняла, что я ударился в бега, однако лишь вздохнула с облегчением.
В детдоме тоже жилось не сладко. И не только мне, а практически всем воспитанникам. Но даже жизнь впроголодь, среди жестокостей и пошлости, поначалу показалась мне раем по сравнению с нашей коммуналкой.
У меня была личная кровать! У меня была добротная одежда и даже зимнее пальто! И наконец, я мог учиться.
Дома с учебой у меня не ладилось. И не потому, что я ленился или был тупым. Отнюдь. Просто мне негде было заниматься: в комнате постоянно стоял пьяный галдеж, а на кухне или соседки выясняли отношения, или кто-нибудь из них затевал большую стирку.
Меня здорово выручала память. То, что говорил учитель, я мог рассказать почти слово в слово через день, неделю, месяц. Но письменные задания я или списывал, или молча получал двойки, потому что нередко мои тетради исполняли во время застолья роль салфеток.
В детдоме, с до сих пор непонятным мне упорством, я стал денно и нощно грызть гранит науки. За неделю я усваивал материал, на который полагалось два, а то и три месяца. Вскоре я наверстал упущенное и здорово вырвался вперед.
И самое интересное – мне были безразличны мои отметки; я учился на "отлично" только потому, что мне так хотелось.
На этом я и сгорел. Отличники никогда не вызывали у сверстников ни восхищения, ни умиления. Скорее, наоборот. А я, ко всему прочему, держался особняком и ни с кем не заводил приятельских отношений. Я был в этом детдоме чужаком.
Сначала на меня начали наезжать одноклассники. Но я, уже в достаточной мере "воспитанный" улицей, быстро и доходчиво объяснил им, что меня трогать не нужно. После этого меня начали избегать, и я продержался в детдоме особняком почти три года.
Но такая, видимо, у меня судьба, что все хорошее в моей жизни заканчивается быстро, и чаще всего трагически…
По истечении третьего года пребывания в детдоме я опять крупно повздорил со своими сверстниками – уж не помню из-за чего – и опять они получили по мордам.
Тогда за меня взялись великовозрастные балбесы, которые по какой-то нелепой случайности находились не в зоне, а в цивильном воспитательном учреждении. Наверное, кто-то из тех, кого я отметелил, пожаловался им, что я чересчур строптив и не уважаю не писанные детдомовские законы.
Расправа мыслилась жестокая. Меня завели в туалет и хотели по очереди изнасиловать. Или "опустить", как говорили насильники. Тогда я впервые и столкнулся с некоторыми проявлениями моего характера, принесшими мне немало бед в будущем. |