Не считаю и французов, причисленных к типу экзистенциальной философии, действительными ее представителями. Экзистенциальная философия прежде всего определяется экзистенциальностью самого познающего субъекта. Философ экзистенциального типа не объективирует в процессе познания, не противополагает объект субъекту. Его философия есть экспрессивность самого субъекта, погруженного в тайну существования. Невозможно экзистенциальное познание объекта. Объект означает исчезновение экзистенциальности. Это говорит и сам Ясперс. Нужно противополагать трансцендирование, как истинный выход из субъективной замкнутости, объективации, которая не есть подлинный выход. Но в разговорах об экзистенциальной философии на философских собраниях я всегда видел объективацию экзистенциальности. Это была не экзистенциальная философия, а об экзистенциальной философии. Во Франции в эти годы было некоторое философское движение. Были интересные философы, как, например, Ле-Сен, Лавель, Валь. Была реакция против длительного засилия позитивизма и обнаружилась тенденция к метафизике. Такова, например, вся коллекция «Philosophie de l’esprit» в издании Montaigne, в которой была напечатана и моя книга «Cinq meditations sur l’existence»*. Она редактировалась Лавелем и Ле-Сеном. Но все же сказывается длительный период упадка философского творчества, когда философия была сведена к истории философии, к философии наук и социологии. Не хватало смелости метафизической мысли, которая была сильнее у немцев. Я лично знал почти всех французских философов моего времени. Разговор с ними бывал иногда поучителен, но он редко захватывал, так как проходил мимо самого главного. Всю мою жизнь я тосковал по разговору о самом главном, о последнем, преодолевающем дистанцию и условность, означающем экзистенциальное событие. Такие разговоры случались очень, очень редко. Я носил в себе подобный разговор, но не умел пробить средостение, принудить к нему другого. И сам я нередко становился условным, очень соблюдающим дистанцию и бывал самому себе противен. Настоящей близости и общения с французами не могло быть.
Из приобретенных на Западе друзей должен вспомнить об очаровательном Либе, швейцарском теологе и вместе с тем социалисте. Он был совершенно помешан на русских и России, имел чудесную русскую библиотеку, просил называть его Федором Ивановичем, хотя он был Фриц. Общение с ним было сердечное, без условностей, в нем была русская хаотичность. Он человек с большими знаниями и умственными интересами. Беседа с ним была интересна. Его отношение к русской мысли было трогательно, он раздирался между К. Бартом и русской религиозной философией. Он был другом нашего дома. Вспоминаю о нем с любовью. Вспоминаю также о пасторе Порре. О нем также вспоминаю с любовью.
§
Трудность общенья с русскими совсем иная, чем трудность общения с французами. Русские самый общительный в мире народ, как я уже говорил. У русских нет условностей, нет дистанции, есть потребность часто видеть людей, с которыми у них даже нет особенно близких отношений, выворачивать душу, ввергаться в чужую жизнь и ввергать в свою жизнь, вести бесконечные споры об идейных вопросах. Русские плохо усваивают себе западные правила, что нужно уславливаться о свидании по телефону или через pneumatique*. Я бы не сказал, что у русских есть особенная склонность к индивидуальной дружбе. Вернее сказать, что русские народ коммюнотарный. Поразительно, что, в какие бы углы мира русские ни попали, как это случилось в эмиграции, они объединяются, группируются, образуют русские организации, устраивают собрания. Русские не признают категорий непереходимых границ, отчетливых и резко выраженных форм общежития, дифференциаций по разным культурным областям и специальностям. Всякий истинно русский человек интересуется вопросом о смысле жизни и ищет общения с другими в искании смысла. Но наряду с большими качествами, которые делают более легким общение в русской среде, есть и большие недостатки. |