|
" Словно улеглась зыбь, успокоилась водная гладь и стала прозрачной до самого дна.
Я ничего не скрываю от вас, сестра. Если бы она закрывала лицо руками, сотрясаясь от рыданий, если бы в глазах ее был упрек: "Нехороший, что ты со мной сделал!" — я ощутил бы торжество победы.
Это торжество могло быть злым или добрым, гордым или великодушным, или жалостливым, каким угодно.
Быть может, я упал бы перед ней на колени, клянясь в любви и целуя ее руки, испачканные тушью.
Но не моя это была победа, на мою долю достались лишь смятение и стыд. Я что-то заикнулся о любви. Она удивленно подняла брови: к чему, разве нужно говорить от этом? Я твоя, и этим высказано все: и признание в любви, и взаимность, и свершившееся, и все "да" в мире. Грубо и нескромно было бы сейчас болтать о чувствах, о благодарности. Зачем? Да, это свершилось, я твоя. А если ты будешь еще говорить, мне покажется, что ты чувствуешь себя виноватым.
Ах, сестра, сестра, разве вы не понимаете, какая была в этом мудрая зрелость, достоинство и чистота?
Разве не получилось так, что я хотел греха, а она превратила его в святыню? Какой позор! Я не нашелся, что ей ответить. А она с интересом осматривала мою квартиру, словно видела ее впервые, и напевала песенку. Она, которая прежде никогда не пела! Да, она чувствовала себя как дома, хотя и не говорила об этом, она чувствовала, что здесь ее место.
Потом она улыбнулась, подсела ко мне и заговорила своим негромким, чуть хриплым голосом… не о настоящем или будущем, а о себе, о своем детстве, о девических увлечениях. Она отдавала мне свое прошлое, как будто с этих пор все должно было принадлежать мне. А меня грызло странное чувство унижения и неполноценности. Я попытался снова обнять ее, но она лишь подняла руку, и этого было достаточно, чтобы смирить меня. "Нет, — сказала она, совсем не стесняясь, — в другой раз…" Все это было так просто и несомненно: я — твоя, и наша любовь не пустая блажь, а разумное, стойкое, нужное чувство. И она поцеловала меня в губы, словно говоря: не хмурься, малыш! Словно она была моей матерью, словно она была старше и сильнее, взрослее меня.
Это было нестерпимо сладко и вместе с тем, прости меня боже, унизительно, как пощечина…
Потом она ушла. Вы знаете, сестра, труднее всего человеку уходить. В том, как он уходит, отражается обычно все его смущение и растерянность, опрометчивость, уверенность в себе, легкомыслие или самомнение. Берегитесь, когда уходите, вы без защиты, ваша спина выдает вас!
Не помню, как она ушла: постояла в дверях, чуть склонив олову, и вдруг исчезла. Совсем легко и тихо. Это важно, потому что я никогда уже больше не видел ее.
Ибо в ту же ночь я сбежал, как мальчишка".
VIII
Почтенная сестра громко, с сердцем высморкалась в накрахмаленный носовой платок и продолжала:
— Так он сказал мне. Это был низкий поступок… и, кажется, он раскаивается. А я скажу, что нечего ему целиком оправдывать эту девушку, — выходит, она отдалась ему добровольно. Хотя, судя по его рассказу, она добрая и благородная натура, ее постигла заслуженная кара, и сейчас трудно решить, не оказался ли этот человек в какой-то мере орудием в руках божьих. Но это не уменьшает его вины.
" — Размышляя теперь, — сказал он мне потом, — о странных причинах, побудивших меня к бегству, я вижу их совсем в ином свете. Я был тогда молод и исполнен всевозможных авантюрных и туманных замыслов. Кроме того, во мне с детства жил протест против всего, что называется долгом, острое и боязливое отвращение к тому, что могло связать меня.
Эту боязнь я считал тягой к свободе. Меня испугали строгость и серьезность чувств этой девушки. И хотя она была нравственно выше меня, — я боялся, что буду связан навеки. |