Красивая, высокая, такие у нее крепкие ноги!.. "В миру" она была стюардессой, а в интернат приходила четыре ночи в неделю - подрабатывать.
До этого у нас ночами царил другой ночвос - мы звали его Пергюнт, хотя никто из нас даже и слыхом не слыхивал оперы Грига. Пергюнт работал артистом оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках.
Когда директор спросил его: "Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?", Пергюнт ответил: "Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет".
От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста - по голосу! - обнаруживал сказителя и, ликуя, обрушивал на его голову наказание трудом. Сколько раз он врывался к нам в спальню: "Маруся! Марш мыть уборную!", - не счесть. И это человек, чьим девизом, нет, жизненным кредо, было: "Побольше врожденного аристократизма!".
Все это я рассказываю, чтобы стало понятно, как мы обрадовались, когда к нам пришла Елена. Нет, не пришла. В те ночи, когда она дежурила, Елена спускалась к нам с небес на землю в прямом смысле этого слова, и в каждой спальне ее ждали - чтобы услышать поскорей, как проходил полет и на какой высоте, какая за бортом температура, встречались ли воздушные ямы, ну и, конечно, про несбыточный город Хабаровск - Елена работала на дальневосточной авиалинии, там летчики и стюардессы получали хорошую зарплату. А у нее была дочка Даша, совсем крошка. Елена ее учила балету.
Я помню, как она сказала однажды с гордостью:
- Сегодня Даша впервые встала на пуанты...
Довольно долгое время нам было Елену почти не видать. Лишь силуэт в тускло освещенном проеме двери. Она приходила во тьме и уходила до рассвета. Черными ночами она разговаривала с нами, убаюкивая этим своим голосом. Потом поправляла одеяла. И мы засыпали, представляя себе счастливицу Дашку, что у нее такая мама.
Я, кстати, однажды была у них дома. Они жили с бабушкой на втором этаже в какой-то уж слишком тесной квартире в Чертанове. Даша была не в духе, час просидела под столом, не хотела вылезать. А на прощание вдруг вышла ко мне в прихожую и спрашивает:
- Ты что, уходишь?
Я говорю:
- Да.
И тут она говорит:
- Поцелуй меня!
Я наклонилась и ее поцеловала.
- А теперь дай я тебя поцелую!
Я ушла с растопленным сердцем.
А интернат у нас был с каким-то военным уклоном. Там год от года, набирая обороты, с эпическим размахом разворачивались странные, до глубины души меня изумлявшие боевые действия! Расчерченные белыми линиями асфальт во дворе, пол в учебном и спальном корпусах непосвященному казались бы загадочными, как рисунки в пустыне Наска. А это чтобы удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились, рассчитывались на "первый" и "второй", маршировали, громко топая, размахивая руками, постоянно ходили "в ногу" неважно, вели нас в столовую, петь в хоре, на доблестный труд или на ратные подвиги.
Теперь может показаться диковатым, что прямо посреди ночи тебя неожиданно могла разбудить военная тревога, коварно объявленная тихим голосом по громкоговорителям на стенках спален - в надежде, что кто-то не проснется, не услышит, не выскочит, как ошпаренный, в полной амуниции. Тогда твоему классу снизят баллы, и все тебя за это будут считать мямлей и мокрой курицей.
И вот мы стоим, затылок в затылок, по стойке смирно - в одинаковых фланелевых куртках-"маоцзедуновках" унылого синего цвета и сами не знаем: то ли это проверка слуха, то ли начало большого похода.
Елена провожала нас, утешала, как могла. Помню, она сказала мне (представляю, какой у меня был затюканный вид!):
- . |