Вернула трубку мне. Там уже были короткие гудки.
— Ну что же ты? Это же мама была, да?
— Саша, не делай больше этого, ладно?
— Чего — этого?
— Не издевайся надо мной.
— ?
— Ты же прекрасно знаешь, что мне нечего им сказать.
— Как это нечего? Поздороваешься. Скажешь, что у тебя все в порядке. Успокоишь стариков.
Между ночью и днем — Ага. А потом скажу, что не помню, где я, и не знаю, от кого беременна. Так, да?
Тут она меня достала. Не выдержав ее честного победительного взгляда, я пошел в ванную, умылся и еще раз почистил зубы. Катя пришла за мной.
— Испугался, голубчик?
— Чего я должен пугаться?
— Что навешаю на тебя ребеночка.
Улыбка отчаянная. Такой у нее никогда не было. Я притянул ее к себе, обнял, гладил мягкие волосы, пахнущие травой. Она закрыла глаза, и незаметно наши губы встретились. Первый поцелуй после воскрешения из мертвых. Он был таким, каким и должен был быть. Леденящим до жути, несущим сердечную слабость. Но мои руки, прижатые к ее спине, постепенно ее узнавали. Теплая, тугая, родная плоть.
— Не могу с тобой расстаться, — прошептала она.
…Отправились на прогулку. Сели в первый попавшийся автобус и поехали куда глаза глядят. Петербург — не мой город, хотя с ним связано много чудных воспоминаний легковерной молодости. Когда-то с дружками-приятелями покуролесили тут изрядно. Но всегда город удручал меня. Его суровый, невозмутимый облик вызывал двойное чувство — восхищения и соболезнования. Вопиющая искусственность архитектурного замысла дала свои горькие плоды. Город таил в себе неизлечимую загадочную хворь, которая неизбежно передавалась его обитателям. Об этом все уже рассказали Гоголь и Достоевский, но и они не смогли разгадать до конца его больную тайну. В те десятилетия, пока город носил имя Ленина, болезнь будто притаилась в пустынных переулках, в каменных гнездах домов, а нынче, с приходом рыночной весны, снова отчаянно поперла наружу. Даже из автобуса по лицам прохожих было заметно, как они смятены и подавлены. Ни улыбки, ни беззаботного, рассеянного взгляда. Словно одна сумрачная дума запечатлелась на пожилых и юных ликах: куда же нам отсюда податься, земляки?!
Автобус затащил нас куда-то в район Московского вокзала, и оттуда пешком мы дочапали до Невского проспекта. Пообедали в крошечной харчевне под названием «Утеха»; и Катя не капризничала, охотно похлебала горохового супа и съела полторы сосиски. Мы почти не разговаривали, но я остро чувствовал ее податливую близость. Она выздоравливает, думал я, это же очевидно!
Явным признаком выздоровления было и то, что она вдруг захотела мороженого. Как раз хлынул дождь, и окно, возле которого мы сидели, затрещало, заискрилось под ударами тяжелых, крупных капель. Улыбаясь, Катя погладила стекло ладонью.
— Как славно, да? Дождь!
— А зимой будет снег, — обнадежил я.
Зонтика у нас не было, и мы бегом пересекли улицу, чтобы попасть в фирменный магазин «Калигула». Роскошь и опрятность этого заведения напоминали музей. Покупателей, правда, не было ни одною, зато много было продавцов — исключительно молодые люди лет двадцати пяти — тридцати, с одухотворенными лицами, в форменных костюмах, в которых не стыдно было бы показаться и на дипломатическом приеме. Молодые люди не стояли за прилавками, а чинно, негромко переговариваясь, прохаживались по залам. К нам с Катей сразу приблизились двое-трое из тех, которых в иные годы можно было встретить, пожалуй, лишь в университетских аудиториях, где они изучали высшую математику либо философию. Разговор о покупке зонта, состоявшийся между нами и корректным юношей со взором Андрея Рублева, со стороны, вероятно, мог представиться именно обменом любезностями между участниками престижного научного симпозиума. |