В первом случае я утешался мыслью, что мир, который ты покинул, — юдоль рабства, где свобода зажата в железный кулак деспотизма, а смерть — обретение, но не в том смысле, в каком нас уверяют священники, а обретение вечной свободы; во втором случае я умерил свою радость по той же причине, решив, что бы ни говорил мистер Миддлтон, умереть так, как я и жил, — философом.
Чем больше я размышляю, тем более убеждаюсь, что ничего так не нужно в нашем мире для счастья, как равенство и права человека, соблюдаемые должным образом, иначе говоря, чтобы всё и все были уравнены. Разве не таков закон природы — ручьи текут к реке, а река — к морю, а горы рассыпаются, превращаясь в долины? Разве времена года не уравновешены по земному шару? Для чего солнце вращается по эклиптике, а не по экватору, разве не для того, чтобы дать равную долю тепла обоим полушариям? Разве не рождаемся мы все в муках и не уравнивает ли нас всех смерть Eaquo pede, как сказал поэт? Не испытываем ли мы муки голода, жажды и сна и не равны ли мы все в наших естественных потребностях? А если это так, то не должны ли мы пользоваться в равной мере своей долей земных благ, обладать которыми мы все наделены равными правами? Какие ещё аргументы нужно приводить, чтобы обосновать естественные права человека, что бы ни говорил доктор Миддлтон?
— Да, сынок, если бы не надежда, что я ещё увижу, как встаёт над миром солнце справедливости, рассеивая мрачные тучи, что окутывают землю, мне было бы безразлично, когда я покину эту юдоль слёз, тирании и несправедливости. Я всё ещё живу в надежде увидеть равное распределение собственности, для чего парламент должен принять аграрный закон о перераспределении земли, по которому все имели бы равное право пользоваться ею. Но пока действует старая система землепользования, народ обложен налогом в пользу немногих и стонет под пятой деспотизма и угнетения. Но всё же я жду, когда на восточном небосклоне загорится звезда, символизирующая приход новой эры. Уже есть в стране случаи пропаганды новых идей и есть люди, даже из среды аристократов, которые, поклявшись поднять народ до себя, призывают их к мятежу и заговорам, убеждают униженную и тёмную толпу, что в случае объединения их силы необоримы и они обретут власть, чтобы уничтожить пародию на нашу конституцию, церковь, короля. Если нация нуждается в правлении, то это должно быть правление большинства. Как сие вдохновляет! Да здравствуют лорды-патриоты! Я питаю надежду, что эта великая работа будет завершена, как бы её ни осмеивали или порицали такие упрямцы, как доктор Миддлтон.
Твоя мать живёт тихо, она бросила читать, работать и даже вязать, почитая эти занятия за пустое. Целый день она сидит у камина сложа руки в ожидании пришествия «царствия небесного», как она называет грядущий золотой век. Бедняжка, у неё совершенно глупые представления на этот счёт, но, как обычно, я позволяю ей поступать по-своему, следуя примеру древнего философа, верного супруга своей Ксантиппы.
Я надеюсь, дорогой сын, что с годами твои убеждения окрепли, а принципы с возрастом упрочились, и ты готов пожертвовать всем ради достижения того, что, по моему мнению, является истинным золотым веком. Обращай в нашу веру как можно больше сторонников. Желаю всяческих успехов.
Читая письмо, Джек осуждающе качал головой, затем положил его на стол, издав при этом восклицание, похожее на «фи». Это получилось непроизвольно, и он сам удивился, когда оно вырвалось у него. «Тут есть о чём поспорить», — по привычке подумалось Джеку. Недовольный отцом и самим собой, он отправился к Гаскойну, у которого спросил, не получил ли тот писем из Англии, а потом, поскольку приближалось время обеда, вернулся к себе, чтобы переодеться. Когда он и Гаскойн спустились в обеденную залу, губернатор сказал им:
— Вы оба говорите по-итальянски, поэтому я прошу вас взять на себя заботу о молодом сицилийском офицере, который приехал сюда с рекомендательным письмом и будет сегодня обедать с нами. |