. Ужасно! Какое впечатление? Это, наверное, из-за наркотиков!“ Потом: „Наверное, я очень плох, и они понимают, что вылечить меня нельзя. И оттого смущены“.
12 часов. В кровати у себя (чай пил на моем диване), слушает радио, курит, наверное, скоро заснет.
12.45. Заснул грустный.
4 часа ночи. Позвал очень тихим голосом: „Мася…“ Я подошла и тоже очень тихо спросила: „Что?“ Разговор:
– Что ты так кричишь?! Отвечай тихо. Сергей проснулся?
– Нет.
– Посмотри пойди, а то ведь он такой ихтиолог. (Я посмотрела на Сергея, вернулась)… Что, не будет страшным, если бы я сказал, что очень хочу рыбы?
– Я принесу сейчас. Ты лежи спокойно, я сейчас приду.
– Иди, только не кричи. А то ты кричишь как сардинка.
Потом съел кусочек рыбы, выпил чаю холодного. Велел считать ему пульс. Был очень раздражителен. Пульс – 70, не наполненный, но ровный. Стал жаловаться на состояние. „Чувствую, что умру сегодня“. Уложила, села рядом. Был потный, стонал. Стал засыпать. Часов в 5.30 сказал сквозь сон: „Мне теперь хорошо, иди спать“. Заснул около 6» [74; 115–116].
Раздражительность умирающего Булгакова подтверждается и другими источниками.
«К нему допускают только по одному человеку и только с утра, т. к. вечерами у него врачи, процедуры, он чувствует себя плохо и очень раздражителен <…> Он тяжело болен, плохо выглядит, грустно настроен» [48; 189], – писала младшая сестра Булгакова Елена Афанасьевна старшей сестре Надежде 17 ноября.
«11. XI. 1939 г. Проснулся в 10.15 утра. Раздражителен, недоверчив. Рассказывал, что видел людей, которых нет в комнате (например, сегодня утром К. Федина), чаше всего меня, иногда Сергея… Говорил: „Вместо внимания – чуткость, внушение к человеку. Придет этот Бобрович… я хотел сказать Александр Александрович, как его… Фадеев“» [74; 115–116].
Имя Федина позднее отразится в отрывочных воспоминаниях Елены Сергеевны: «Когда Миша был уже болен, и все понимали, что близок конец, стали приходить – кое-кто из писателей, кто никогда не бывал… Так, помню приход Федина. Это – холодный человек, холодный, как собачий нос. Пришел, сел в кабинете около кровати Мишиной, в кресле. Как будто – по обязанности службы. Разговор не клеился. Миша, видимо, насквозь все видел, понимал. После его ухода сказал: „Никогда больше не пускай его ко мне“» [21; 312].
Что же касается Фадеева, то генеральный секретарь Союза советских писателей А. А. Фадеев впервые появился в булгаковском доме в половине октября вскоре после того, как состоялся разговор между Сталиным и Немировичем-Данченко о Булгакове. По всей вероятности, именно благодаря Фадееву месяц спустя больной отправился в санаторий в Барвиху, о котором писал сестре Елене: «Это великолепно оборудованный клинический санаторий, комфортабельный. Больше всего меня тянет домой, конечно! <…> Лечат меня тщательно и преимущественно специально подбираемой и комбинированной диетой. Преимущественно овощи во всех видах и фрукты. Собачья скука и от того и другого, но говорят, что иначе нельзя, что не восстановят меня иначе, как следует. Ну, а мне настолько важно читать и писать, что я готов жевать такую дрянь, как морковь» [13; 529].
Но верил ли сам в выздоровление?
«Чувствую я себя плохо, все время лежу и мечтаю только о возвращении в Москву и об отдыхе от очень трудного режима и всяких процедур, которые за три месяца истомили меня вконец, – писал он Попову 6 декабря. – Довольно лечений!» [13; 529–530]
А еще три недели спустя, накануне последнего в своей жизни Нового года, признавался в последнем письме Гдешинскому:
«Ну, вот, я и вернулся из санатория. |