Изменить размер шрифта - +
– затравленный, несчастный, но мечтающий о счастье, и мы встречаемся с мотивами, знакомыми нам по первоначальным вариантам «Блаженства». Эти строки особенно дороги, потому что здесь своего рода завещание Булгакова, его несказанное слово.

«В мансарде живет писатель. При нем жена. Жена жалуется, что писатель не умеет устраивать своих дел, что он вял, неэнергичен, не предприимчив и что нужно уметь продвигать как-нибудь свое творчество. Писатель стоит у окна и смотрит на расстилающийся перед ним город. Он говорит: „Хочешь, я все это покорю и прославлю свое имя? Дело в счастии и нужно найти свое счастье“. Он смотрит на двор и вспоминает, как в его детстве водили по дворам попугаев. При них были заклеенные конверты, и попугай клювом раздавал желающим конверты с пожеланиями „с счастьем“. „И вот такой конверт у меня должен быть, и я с ним прославлюсь“. Счастливый случай приносит желаемое. В руки писателя попадает письмо одной женщины, матери чрезвычайно влиятельного человека, который в этой пьесе должен называться всесильным человеком. При помощи этого письма писатель получает возможность проникнуть к всесильному человеку» [21; 387–388].

В одной из бесед с М. О. Чудаковой Елена Сергеевна Булгакова вспоминала, как зашел разговор об этой пьесе, где должен был фигурировать Сталин: «„Опять ты его!“ – „А я теперь его в каждую пьесу буду вставлять“» [142; 477].

О Сталине он действительно не переставал думать. Надежда Афанасьевна Земская записала в дневнике в январе 1940 года: «Дома он показывает мне статью „Сталин и драматургия“ (где сказано, что Сталин любит „Дни Турбиных“). В поезде метро говорим о статье Леонидова в „Советском искусстве“. Его мнение о мотивах появления статьи» [48; 191].

Это была та самая статья, фрагмент которой мы цитировали, говоря о возвращении «Дней Турбиных» на сцену МХАТа в 1932 году. В ней речь шла о том, что Сталин исправил ошибки перестраховщиков, пьесу запретивших, и Булгаков, несомненно осведомленный об этой легенде, мог искать в ней истоки иллюзии в отношении своего тайного покровителя, иллюзии, вероятно, так и не развеявшейся до самых последних дней его жизни, в которой ему уже оставались считаные недели.

«Ушел самый тяжелый в моей жизни год 1939-й, и дай Бог, чтобы 1940-й не был таким» [21; 289], – записала Елена Сергеевна в дневнике 1 января нового года.

Зима выдалась чудовищно морозной.

«10 января. …Дикий мороз. Свыше 30 Цельсия» [21; 290].

В эту пору он еще вставал и передвигался по городу.

«13 января. Лютый мороз, попали на Поварскую в Союз. Миша хотел повидать Фадеева, того не было. Добрались до ресторана писательского, поели: Миша – икру и какой-то крем-суп, а я котлеты – жареные из дичи, чудовищная гадость, после которой тошнило. Бедствие столовки этой, что кто-нибудь подсядет непременно. В данном случае это был Вл. Немирович-Данченко. Назойливые расспросы о болезни, Барвихе и т. д.

Миша был в черных очках и в своей шапочке, отчего публика (мы сидели у буфетной стойки) из столовой смотрела во все глаза на него – взгляды эти непередаваемы.

Возвращение в морозном тумане» [21; 290].

По видимости, это было одно из последних его появлений на публике, и, конечно, встреча с Немировичем-Данченко, которого Булгаков без особых на то оснований считал своим недругом, была ему неприятна, хотя именно Немирович поставил через несколько лет пьесу о Пушкине, оказавшуюся последним спектаклем и в его собственной судьбе (как некогда последним для Станиславского стал булгаковский «Мольер»).

Всё стремилось к концу…

«Жив ли ты, дорогой Павел? Меня морозы совершенно искалечили и я чувствую себя плохо» [13; 532], – обращался Булгаков к Попову 24 января.

Быстрый переход