И чуть не умерла от смеха, едва не раскололась. Но надо было играть. Потом мы встретились глазами, он шепчет: „Прости!..“ И в другом месте забыл текст, и так непосредственно выразил досаду: „Уй, ёп!..“ Меня потом в театре так и называли скотёночком — „Ну что, скотёночек, готовишься на выход?“
— Это он был уже пожилым. Но чувствовался в нём мужчина — с точки зрения Клеопатры?
— Ещё какой! Хотя по замыслу режиссёра Каца мы с Михаилом Александровичем ни разу не соприкасались, а Ульянов всё недоумение по этому поводу высказывал: если говорю, что держал котёночка, то и давайте положим её на колени, — но режиссёр видел иначе, нас разделяла какая-то вода, Цезарь сидел ко мне всегда спиной… Я спорила. Даже когда в финале Клеопатра изменяет ему с Антонием и я прихожу просить у него прощения, очень страстный монолог, я объясняюсь Ульянову в любви, говорю, что никого никогда так не любила, и мне хотелось уткнуться ему в колени, но режиссёр настоял на своём, запретил даже сближаться, и Цезарь опять сидел ко мне спиной, я, стиснув руки, в спину ему произносила этот монолог… Вижу и сейчас эти плечи Михаила Александровича — величайшая усталость, отчаяние и какая-то беззащитность в них… И каждый раз, на каждом спектакле я думала, стоя за его спиной: какая же дура эта Клеопатра, что изменила такому человеку!.. И ещё врезался в память один забавный случай. Как раз перед монологом Юлии Константиновны первая наша любовная сцена, когда я только приезжаю к нему и он говорит свой текст, мол, это я сделаю, это, это, а теперь на бал, который даёт… Должен был сказать: „который даёт великому Риму великая царица Египта Клеопатра!“ А сказал Михаил Александрович так: „А теперь на бал великой царицы Египта, которая даёт всему Риму!“ Развернулся и убежал за кулисы — все полегли от хохота! „Мишка, что ты сказал! — кричала Борисова. — Что ты сказал, мне ж выходить!..“
— Марина, а потом, после „Мартовских ид“, приходилось работать с Ульяновым?
— В спектакле „Без вины виноватые“. Это было исключением для Ульянова — он никогда никуда не вводился вместо кого-то, насколько я знаю, всё ставилось на него. А тут ввёлся на роль Шмаги вместо Юрия Витальевича Волынцева, потому что он умер.
— Шмага — первая, самая первая, юношеская ещё роль Ульянова и последняя.
— Что-то в этом тоже символичное. Спившийся неудачник Шмага — и состоявшийся по всем статьям Михаил Ульянов… Блистательно он играл! И в его Шмаге была какая-то необыкновенная трогательность, хотелось подойти, погладить по голове, сказать: „Не грусти, Шмага, на тебе денег, ступай в буфет, выпей!..“ Очень незащищённым он был в последнее время, растерянным — оттого, что не знал, как и куда дальше вести этот корабль… Он не был уверенным в нашем новом времени, когда политика не только государства, но и театра резко поменялась. В отличие от Марка Захарова, Розовского, Табакова Михаил Александрович не приспособился к новому времени. Не мог ходить на поклон, крутиться, вертеться, потому что в принципе не вёрткий был человек каких-то спонсоров подтягивать, кого-то заманивать, привлекать… Наши старики — уходящая натура по достоинству, гордости — в этом продажном мире. Абсолютно не тусовочные, не гламурные, не глянцевые люди — последние могикане русского Театра. Я представить себе не могу, например, Ульянова просящим деньги… разве что в роли белого генерала Чарноты на стамбульском базаре. Но самого Михаила Александровича Ульянова — никак, ни за что!
— Ну а личные, не на сцене, с глазу на глаз случались у вас какие-то разговоры?
— Конечно! Он очень радовался, когда у меня родилась дочь в 2000 году. |