Эгоист, каким только может быть театральный премьер, но в его лице – старом под слоем грима – были мягкость и сочувствие ко мне, потому что я был молод и мне еще многому предстояло научиться, а снедавшая меня ненасытная алчность вполне могла превратить меня в дурака. Сочувствие ко мне и одновременно умиротворенное удовлетворение собой, так как он знал, что стар и владеет всеми преимуществами возраста. Но в моем лице (так похожим на его, что мое дублерство придавало пьесе какой‑то особый изыск) было внимательное восхищение, под которым виделось мое волчье «я»: моя жажда быть даже не похожим на него – а быть им , чего бы это ни стоило. Я любил его и верно служил ему до самого конца, но в глубине души хотел съесть его, владеть им, обратить в свою собственность.
Он тоже увидел это и слегка шлепнул меня, словно говоря: «Уж дай мне дожить свое, дружок. Я это заслужил, э? У тебя такой вид, будто ты хочешь слопать меня с потрохами. Но ведь в этом нет никакой необходимости, кн?» Не было произнесено ни одного слова, но я покраснел под гримом. И что бы я ни делал для него впоследствии, я никак не мог смирить в себе волка. Если я и был излишне резок с Роли, то лишь потому, что рассердился на него: он разглядел то, что, как мне казалось, я искусно скрывал.
То же самое было и с Боем Стонтоном. Нет‑нет, не на поверхности. У него был превосходный внешний лоск. Но он оставался хищником.
Он вознамерился проглотить меня. Приступил он к этому с привычной легкостью и, думаю, даже ни на секунду не задумываясь о том, что делает. Он наизнанку выворачивался, стараясь быть очаровательным и привлечь меня на свою сторону. Кончив бранить тебя, он начал подыскивать тебе оправдания. Делал он это таким образом, чтобы угодить мне: ты, мол, жил убогой жизнью школьного учителя и приобрел не ахти какую репутацию в научных кругах, тогда как мы с ним добились блестящих успехов и дышали, в отличие от тебя, горним воздухом.
Да, то, что он делал, он делал блестяще. Не так‑то легко казаться молодым, но тот, кто умеет делать это красиво, приобретает необыкновенное обаяние, потому что он словно бы обращает в бегство Старость, а то и саму Смерть. Голос его звучал по‑юношески звонко, а в разговоре он, с одной стороны, не щеголял идиотскими новомодными словечками, а с другой – избегал доисторического жаргона, который выдал бы его с головой. Мне все время приходилось напоминать себе, что моему собеседнику за семьдесят. Моя профессия требует, чтобы я демонстрировал хорошую физическую форму, но я знаю, как это делается, потому что научился у сэра Джона. А вот Бой Стонтон – притом, что он‑то был всего лишь любителем – мог кое‑чему научить меня в искусстве казаться молодым, не прибегая ко всяким нелепостям. Я знал: он стремится обратить меня в собственность, очаровать меня, слопать меня, приручить. Только что он обнаружил, что потерпел поражение: он‑то считал, что слопал тебя, Рамзи, но ты оказался похож на сказочных героев, которые целыми и невредимыми выходят на свободу из брюха великана.
И вот он попытался слопать меня – так упустивший одну девицу тут же начинает увиваться за другой.
Нам непременно нужно поговорить, сказал он. Мы направлялись из твоей школы в мой отель, и, огибая Куинс‑Парк‑Серкл, он съехал с проезжей части на отдельную дорожку, ведущую к зданию законодательного собрания, и затормозил у входа с величавым мраморным портиком. Скоро это станет его персональным входом, сказал он.
Я знал, о чем он ведет речь: назначение, о котором будет объявлено на следующее утро. Он был полон этого события.
– Не сомневаюсь, – сказал я. – Это очень в его духе: он – повелитель целого царства, женщины, делающие ему реверансы, и все такое. И уж конечно, этого жаждала его жена, которая все и устроила.
– Да, но дело обстояло не так просто. Получив желаемое, он потерял уверенность, что это ему нужно. |