|
После этого он стремительно уносился со сцены, смеясь на ходу, словно в таком восторге от собственного остроумия, что дальше просто невозможно сдерживаться. Иногда его провожали жидкими аплодисментами, иногда – гробовым молчанием и вздохами. Я больше нигде не слышал таких громких вздохов, какие издавала публика, посещавшая эстрадные театры в тех местах. Куда уж там узникам Бастилии.
В монологах, произносимых типами вроде Чарли, всегда были бесчисленные шутки о национальных меньшинствах: евреях, немцах, скандинавах, неграх, ирландцах – обо всех. Никогда не слышал, чтобы кто‑нибудь негодовал по этому поводу. Самые остроумные шутки о евреях и неграх мы слышали от еврейских и негритянских комиков. Теперь я понимаю, что комик не может себе позволить шутить ни о ком, кроме себя, а если он злоупотребляет этими шутками, то на него еще навесят ярлык мазохиста, который напрашивается на сочувствие, поскольку сам к себе относится отвратительно. Эстрадные шутки в прежние времена были жестокими, но при этом оставались довольно смешными и служили чем‑то вроде громоотводов для агрессивных инстинктов нашей публики, у которой агрессивности было хоть отбавляй. Мы играли для людей, чья жизнь была далеко не сахар, и, наверно, отражали их настроения.
Зимние сезоны с восемнадцатого года по двадцать восьмой я провел в эстрадных театриках наихудшего пошиба. Сидя в Абдулле и поглядывая сквозь дырочку в его груди, я научился любить эти жуткие стены. Несмотря на всю их убогость, они находили мощный отклик в моей душе. И лишь годы спустя я понял, чем покорял меня их зов, даже если и был неблагозвучен. Не буду скрывать: именно Лизл открыла мне, что все театры этого типа (театры с просцениумом, которые не в чести у современных архитекторов) заимствовали форму и стиль у бальных залов больших дворцов, где в семнадцатом – восемнадцатом веках устраивались театральные представления. Вся эта позолота, лепка, эти изгибы флейт и тамбуринов, маски Комедии, обивка из темно‑красного плюша являли собой демократическую разновидность дворцовой роскоши. Это были дворцы для народа. Если только зрители не были католиками и сколько‑то минут в неделю не проводили в аляповатой церкви, ничего лучше таких театров они не видели. В общем, несмотря на редкую безвкусицу, запущенность и дурной запах этих театриков, происхождения они были самого благородного. И уж конечно, престижные театры и кинотеатры, где Чарли и Виллар появлялись разве что в качестве публики, были настоящими народными дворцами, построенными, как считали их владельцы и посетители, на манер королевских.
А вот в помещениях для Талантов ничего королевского как‑то не просматривалось. Гардеробных было мало, а швабра туда, казалось, даже не заглядывала. Окна, если только таковые наличествовали, располагались под потолком и были грязны, а снаружи защищены проволочной сеткой, которая улавливала клочки бумаги, листья и всякий сор. Насколько мне помнится, стены большинства комнат до высоты фута в четыре были выкрашены в темно‑коричневый цвет, а выше – в жуткий зеленый. В этих комнатах стояли умывальные раковины, а вот донникер был один на всех, в дальнем конце коридора и неизменно в плачевном состоянии, с текущим бачком, так что оттуда всегда доносилось утробное журчание. Но на дверях одной из этих занюханных комнатенок неизменно красовалась звезда, в этой‑то звездной гардеробной и переодевались Виллар и Чарли (как родственник владельцев), допускался туда и я – в качестве костюмера и ассистента.
Официально я и числился костюмером. Костюмером и ассистентом Виллара. То, что я – важнейшая принадлежность Абдуллы, было тайной за семью печатями, и мы возили с собой специальную ширму, которую устанавливали так, чтобы скрыть от глаз заднюю часть автомата и чтобы никто из местных подсобников не видел, как я забираюсь на свое рабочее место. Конечно, они всё знали, но считалось, что знать не должны, и даже в тех захудалых театриках существовали какие‑то чудные дисциплина и корпоративный дух, и я не слышал, чтобы кто‑нибудь выболтал нашу тайну. |