И он отнюдь не думал о своей работе, переходя к действиям в ее уютной спальне. Так почему же тогда в самый неподходящий момент неизвестные обстоятельства убийства злосчастного мельника вдруг возникли в его голове с ясностью кадра в полицейском фильме?..
Он никогда не спрашивал у своих коллег — не случалось ли с ними такое. Во-первых, у него не было привычки обсуждать в мужской компании своих женщин. Он полагал, что личная жизнь потому и называется личной, что принадлежит двум личностям, и никому другому. А во-вторых, он боялся, что приятели похлопают его по плечу и скажут, что рано или поздно в его возрасте у каждого начинаются трудности, и посоветуют или новейшее средство, или смену партнерши. Но сам-то Крафт знал, что с ним все в порядке, его женщины всякий раз наутро были веселы, как птички. А про Кэти и говорить нечего. При каждой встрече они радовали друг друга с неуклонностью рассвета и заката.
Началась увертюра, и Крафт с удовольствием отдался звукам музыки великого композитора, обволакивающим и тревожащим одновременно.
Кордебалет у русских был в порядке. Неамбициозная, полная самоотверженности дисциплинированность всегда радовала душу полицейского. На сцене очевидно было, что каждая Лебедь явно любуется общим, с ее — помощью достигнутым результатом и радуется ему, не завидуя ни друг другу, ни тем более приме-балерине. Мраморные шпалеры лебедей наполнили Крафта непонятной гордостью. Почему-то они напомнили ему всего дважды в жизни виденные, но оставившие сильное впечатление строгие и стройные улицы Бордо, выходящие к ратуше.
По сцене между тем уже бродил принц, не прельстившийся ни одной из невест и томящийся неясной тоской. Вот он услышал клики и задрал голову вверх. Лебеди цепочкой, усиленно маша крыльями, перемещались по театральным небесам. Дальнейшее вдруг обострило внимание Крафта. Принц устремлялся к лебединой стае хоть и с арбалетом в руках, но явно не охотничьим азартом влекомый. В напряженном и парящем танце была очевидна высокая сложность охватившего его чувства.
Крафт не очень-то хорошо знал музыку, но на редкость тонко для человека его профессии воспринимал ее. Сейчас, слушая все более сильные взрывы почти ранящих своей красотой созвучий, он ощущал, что сам композитор был во власти не передаваемых грубыми звуками языка человеческих чувств и пристрастий. Музыка говорила не о чувствах мужчин и женщин, а о Чувстве, включающем и эти чувства. Перед Крафтом будто открылось окно в невыразимое, но реальное, или, скорее, реальное, но невыразимое иначе, как в этом самом пустом кисейном искусстве — балете, как сказал один постановщик балетов, писатель и гомосексуалист.
Ведь когда Принц с тоской вглядывается в небеса, а затем с сильным, не поддающимся словам, но именно музыкой-то прекрасно выраженным чувством — в лебединую стаю, он ведь не знает, что одна из прекрасных птиц — девушка! Не знает — а тянется к ней. Вот в чем дело, в чем вся суть этой музыки и всего балета.
Теперь Крафт вспомнил, как мальчиком, впервые видя этот балет и уже тогда волнуясь от музыки, он что-то подобное тому, что понял сейчас, не то чувствовал, не то предчувствовал, как бывает только в раннем отрочестве, когда все силы просыпающейся души в нестесняющей раме еще не развитого ума напряжены и обострены. Чувствовал, а потом на долгие годы забыл.
Перед Принцем появилась Одетта уже в женском облике, и стало ясно, что надо отрешиться от пола и рода человеческого, чтобы передать любовь, которую танцевали эти двое. Все происходящее на сцене и, еще гораздо более, — звуки, лившиеся из оркестровой ямы, захватили Крафта. Казалось, ему открывалось нечто, о чем он читал, но понимал поверхностно, что знал даже из биографии русского композитора, покончившего с собой в конечном счете из-за тех чувств, которые отличали его от большинства мужчин, — знал, но считал, что это — privacy артиста, никак не связанное с великой музыкой, и оно не должно быть предметом чьего бы то ни было размышления или, во всяком случае, обсуждения. |