|
Осталось. В углу валялся карандаш, которым я расчерчивала свой самодельный календарь. А на стропилах под крышей лежал свернутый отцовский тюфяк. Вряд ли солдаты его пощадили — наверное, просто не заметили. Маму это должно было порадовать. Хоть что-то в хозяйстве уцелело, да притом единственная вещь, которая теперь напоминала о моем отце. Я решила расстелить тюфяк на полу. Чтобы сделать ей приятное.
Сдернув его вниз, я нащупала внутри что-то твердое, размером с небольшой речной камень. Первым делом это и пришло на ум — «камень», но мысль тут же перепрыгнула на другое. Торопливо раскатав тюфяк, я увидела книгу, принадлежавшую мистеру Уоттсу: «Большие надежды».
От такого предательства я онемела.
У меня перед глазами возникла мама, которая, закрыв глаза, стояла в нашей перепуганной шеренге. Где были ее уши? Неужели она не слышала, как офицер краснокожих требовал — причем не раз — отдать ему книгу? Где были ее глаза и уши, когда тот же самый офицер, держа в пальцах зажженную спичку, в последний раз потребовал выдать либо Пипа, либо книгу, в которой тот якобы обретался?
Задаваясь этими вопросами, я уже разгадала ее намерения. Своим молчанием она хотела разом уничтожить и Пипа, и авторитет мистера Уоттса — белого безбожника, который навязал ее дочери какого-то придуманного типа, заменившего ей кровную родню. Скажи она хоть слово — и наше добро не сгинуло бы в огне.
Но потом до меня дошло, что не все так просто. Надумай она принести книжку, ей бы пришлось первым делом объяснить, как такая вещь попала к ней в дом. По той же самой причине я сейчас не могла вернуть книгу мистеру Уоттсу. Мне пришлось бы сказать, где я ее нашла. То есть предать маму. Оставалось только свернуть тюфяк и вместе с потрепанной книгой запихнуть обратно под стреху — пусть уж мама сама когда-нибудь вытащит.
Как могли, мы себя утешали. Довольствовались тем, что осталось. Как-никак, море изобиловало рыбой. На деревьях зрели плоды. Краснокожие не сумели отнять у нас воздух и тень.
На мамином месте я бы себя спросила: зачем мне это все, если я потеряла дочь? После ухода краснокожих мама как сквозь землю провалилась. Я особо и не искала, но заметила, что среди тех, с кем она водилась, ее нет. Ближе к вечеру я увидела ее на берегу моря и порадовалась, что она цела и невредима.
Подходить я не стала. Не могла себя заставить. Хотя отчасти не прочь была бы ей сообщить, что разоблачила ее козни. Просто чтобы она знала, что мне все известно.
Ночью мы ворочались на голых половицах; мама делала вид, будто знать не знает про папин тюфяк. Она закуталась в тягостное молчание. Ей, судя по всему, претило говорить о краснокожих. Наверное, только у нас дома их не проклинали. Ко мне она даже не повернулась. Так мы и промаялись без сна.
Наутро, чтобы не задохнуться от чувства вины, я побежала на берег и обнаружила, что мое «святилище» кто-то разрушил. Раковины и сердцевидные семечки были разбросаны во все стороны. После тех бед, которые свалились на наши головы, у меня пропало желание заново выкладывать на песке имя «ПИП».
Потери наши были невосполнимы: взять хотя бы папины открытки. Помню, на одной красовался попугай. На другой — кенгуру. Пропала вся отцовская одежда, которую мама аккуратно сложила в уголке, будто в ожидании его скорого приезда. Однажды я увидела, как она зарылась лицом в папину рубашку. Теперь все эти вещи бесследно исчезли, а вместе с ними и мои кеды. Они пришли в последней посылке, доставленной перед началом блокады. Я их так ни разу и не надела, потому что они жали ногу. Кеды были мне тесны; я стала думать, как же отец промахнулся с размером, и поняла: он просто не знал, как я выросла. Так они и лежали без дела, но я не могла с ними расстаться. Не могла, и все, их ведь прислал папа.
Наши немногочисленные фотографии тоже погибли в огне, в том числе и единственный снимок отца, сделанный на острове. |