|
— Я заплачу своей жизнью.
Офицер обернулся ко мне:
— Слыхала? Мать хочет за тебя заплатить жизнью. Что скажешь?
Мама не дала мне раскрыть рта:
— Ни слова, Матильда. Молчи.
— Ну уж нет. Я хочу послушать, — сказал краснокожий. Заложив руки за спину, он собрался поглумиться. — Что ты ответишь матери?
Он ждал, но мама заклинала меня взглядом, и я поняла. Нужно молчать. Как будто у меня отнялся язык.
— Мое терпение на исходе, — бросил офицер. — Неужели тебе нечего сказать родной матери?
Я замотала головой.
— Отлично, — процедил он и кивнул солдатам.
Двое схватили маму за плечи и куда-то поволокли. Я ринулась следом, но офицер меня удержал.
— Нет. Ты останешься со мной, — распорядился он.
Я опять видела перед собой желтушные, налитые кровью глаза. Как же надоела ему эта малярия. Как надоело ему все. Как надоело ему быть человеком.
— Отвернись, — приказал он.
Я подчинилась.
И передо мною раскинулась вся красота мира: сверкающее море, небо, трепетные зеленые пальмы.
Я услышала, как он вздохнул. Как пошарил в карманах, чтобы нащупать пачку сигарет. Как чиркнул спичкой. Мне в ноздри ударил запах дыма, и до моего слуха донеслось причмокиванье, похожее на поцелуи. Теперь мы стояли, считай, бок о бок; время тянулось бесконечно, хотя в действительности прошло минут десять. Он не проронил ни слова. Для меня у него слов не было.
Мир большей своей частью переместился неизвестно куда. Большей своей частью он отдалился и от нас двоих, оставшихся здесь, и от всего, что творилось у нас за спиной. Черные муравьишки, ползавшие по моему большому пальцу на ноге. С виду они твердо знали, чем занимаются и куда держат путь. Одно было им неведомо, что они — всего лишь муравьи.
И снова я услышала, как офицер вздохнул. Потом зафыркал. Потом издал довольный полушепот — утробный, как бурчанье в животе, и я поняла: он дает добро на то деяние, которое из нас двоих видел только он.
Чего я не увидела, о том узнала позже. Мою маму приволокли на опушку, куда до этого притащили мистера Уоттса, изрубили ее на куски и бросили свиньям. А я в это время стояла рядом с краснокожим офицером и слушала, как море бьется о риф. Я в это время смотрела в небо и, ослепленная синевой и сверкающим солнцем, не замечала, как собираются грозовые тучи. Тот день вышел таким многослойным, невыносимо многослойным, таким противоречивым и запутанным, что мир утратил всякое ощущение порядка.
Вспоминая те события, я не чувствую ничего. Уж извините, но в тот день я лишилась способности испытывать простые человеческие чувства. Это последнее, что у меня отняли, как прежде отняли карандаш, календарь и кеды, «Большие надежды», спальный тюфяк, крышу над головой — а вслед за тем мистера Уоттса и маму. Не знаю, как принято поступать с такими воспоминаниями. Выбросить из головы — не по-людски. Наверное, единственный способ — доверить их бумаге и как-то двигаться дальше.
Это я и сделала, но не перестала размышлять о том, что дело могло бы обернуться по-другому. Возможность была. Маму никто не тянул за язык. Я задаю себе один и тот же вопрос: допустим, меня бы изнасиловали — неужели это чрезмерная цена за спасение маминой жизни? Вряд ли. Я бы выжила. А может, мы бы с ней обе выжили.
Но тут я всегда вспоминаю слова мистера Уоттса, сказанные нам однажды на уроке: что значит быть джентльменом. Его представления сейчас устарели. Многие, в том числе и я, полагают, что это понятие следует заменить понятием нравственной личности. Мистер Уоттс говорил, что быть человеком — значит всегда поступать по совести, не давая себе послаблений. Моя храбрая мама думала о том же, делая шаг вперед, чтобы засвидетельствовать перед Богом хладнокровное убийство мистера Уоттса, приходившегося ей заклятым врагом. |