— После обеда я принесла ему ветчины.
Генри помолчал, раздумывая.
— Ветчины?
— Да.
— Не так уж много у нас ветчины, — сказал он.
— Я принесла ему свою долю. Не твою. Свою я на ужин не ела, вот и отнесла ему.
— Значит, собака поела сегодня лучше, чем ты.
— Наверно. Но это ничего.
Они помолчали, потом она отвернулась. Она понимала, что чувствует Генри. Для этого не нужно было быть его позднее родившейся половиной.
— Это мой песик, — сказала она, лежа спиной к нему. — Я буду кормить его чем хочу.
И Генри знал, что лучше с ней не спорить, потому что насколько она была его половиной, настолько же она была самостоятельной. Пусть кормит глупую собаку. Может хоть жить там и спать за мусорными баками, какое ему дело. Во всяком случае, так он говорил себе. А она уже перекатилась к самому краю матраца, дальше, чем всегда, и Генри чувствовал расстояние, их разделявшее, и знал, что, если было б куда, она откатилась бы еще дальше. Так это началось. Он заснул, не рассказав о мистере Себастиане, или Хорейшо, или Тобайесе, или как там его звали в тот день, и этот секрет был его единственным утешением.
На другой день Генри вернулся в семьсот вторую комнату, и снова без Ханны, которая, едва проснувшись, убежала, прихватив кусок хлеба для собаки. Мистер Себастиан — на взгляд Генри ему подходило быть каким-нибудь мистером Себастианом, поэтому он так называл его про себя, — сидел в том же кресле, в том же костюме, улыбаясь той же улыбкой. Но вместо монеты у него была колода карт с синей рубашкой, которые перелетали из одной его руки в другую, словно обладали собственным крохотным разумом, обученным понимать, что хочет от них мистер Себастиан, легко скользили друг за дружкой в воздухе, в стройном порядке, связанные магнетической силой, но вольные, как дымок.
Генри замер, потеряв дар речи. Это было похоже на то, как если бы он только что встретил свою первую настоящую любовь.
— Могу показать, как это делается, — сказал мистер Себастиан. — Если хочешь.
Генри медленно кивнул. Он хотел.
Я родом из Оклахомы. Отец был нефтепромышленник. Когда я был мальчишкой, мы жили в замке — в замке, который торчал среди прерий, как безумный мираж. У меня есть фотография, где я стою перед ним, маленький мальчик в коротких штанишках. Коротких штанишках! Волосы причесаны мокрой расческой, до сих пор так причесываюсь. Когда мне было двенадцать, отец все потерял; он был игроком, к тому же невезучим, а это катастрофическое сочетание. Мы оставили замок, а моя мать оставила нас, и мы жили в доме без лифта в Нормане, городишке в Оклахоме. Когда мне было четырнадцать, он все вернул — неутомимый труженик, блестящий ум, у меня даже появилась новая мама, — а когда мне стукнуло шестнадцать, он опять лишился всего, таким же образом.
Я устал от такой жизни. Неопределенности. Никогда не знаешь, будешь ты завтра богат или беден, жить в замке или в комнатушке над мясной лавкой, с матерью или без матери. И я сбежал. Запрыгнул на поезд, идущий из Омахи, и через год, за который не случилось ничего особо интересного, оказался здесь, разбирал да устанавливал шатер, пока мой предшественник не потерял голос, а потом и жизнь в пожаре сорок девятого года, и меня сунули на его место, стараться ради уродов. Я их люблю, конечно, и они меня любят. Все-таки они звезды. Как ни забавно. Таланты. Я слишком нормальный, чтобы быть здесь важной фигурой. Все, что я умею, это чесать языком. Что я, однако, понял, так это насколько мы с Генри похожи: кабы не мой папаша, меня бы вообще здесь не было.
За год, что они прожили в том отеле, Генри заметил, как огрубели отцовские руки. В порезах, синяках, мозолях, они выглядели больше как инструменты, которыми он работал. |