Выпивали вместе и рассказывали всякие истории. Так, Генри услышал о выступлениях Руди в роли балаганного клоуна-гика<sup></sup> задолго до того, как Руди узнал вообще, что такое гик. Еще ребенком Руди откусывал головы ящерицам на потеху друзьям своего старшего брата, чтобы поразить их, но себе такими проделками друзей не приобрел. Услышал Генри и о том, как Руди внезапно начал стремительно расти — по дюйму в неделю (что ввысь, что вширь), и это продолжалось полгода, — как он этого стеснялся, и как в свои двадцать продолжал играть в футбол за школьную команду, и одна его громадная фигура наводила такой ужас на некоторых противников, что они отказывались выходить на поле. Ничто из этого не было правдой, а может, наоборот, все было. Генри ни в чем не был уверен. В голове крутилось столько всего, толпилось столько умерших. Пьяные байки на этих посиделках, которые временами становились шумными, как сами цирковые шоу, не знали ограничения в виде таких бессмысленных и скучных вещей, как факты.
И все же, возможно, отчасти это были расподобления: правда преподносилась как вымысел и потому о ней было проще рассказывать.
Однако Руди, похоже, верил Генри. По крайней мере хотел верить. Он слушал его: это было все, в чем Генри мог быть уверен. Был уверен, когда рассказывал, и был уверен сейчас, слушая, как Руди пересказывает его, Генри, историю, слово в слово, а затем оснащая ее такими подробностями, на какие, казалось, один настоящий автор истории способен. Например, «мир комнат» — это была собственная выдумка Руди, и его детали делали рассказ еще более достоверным; перед Генри не только оживал его давний рассказ, но и само то далекое время.
Ибо случилось так, что каждое слово истории, которую он рассказал Руди, было правдой — не в фактах, а в сути. Кое-какие подробности он обошел, некоторые обстоятельства опустил целиком, но то, о чем упомянул, было правдой. Отель. Сестра. Комнаты. Его семье пришлось переехать сюда. Когда-то они были богаты; потом отец все потерял, когда случился Крах. Как потеряли многие другие — почти никого он не пощадил, — но его семья особенно пострадала. Мать умирала. Говорили: чахотка, туберкулез, но Генри знал: все гораздо хуже. У нее отняли ее жизнь, жизнь среди роскошных нарядов, драгоценностей, светских приемов, изящных туфель и лент, — отняли будущее, — и красивая, как на картинке, жизнь ушла навсегда; никакой жизни не хватило бы вернуть то, что они потеряли. Они даже не могли позволить себе отправить ее лечиться в санаторий, но врач сказал, что от этого было бы мало пользы: слишком далеко зашла болезнь. Она умирала в доме, который у них вскоре отобрали.
Детям не позволили обнять ее. Генри и Ханна могли лишь смотреть на нее, стоя снаружи у окна ее спальни на первом этаже. Ханна была так мала, что Генри пришлось приподнять ее, чтобы она увидела маму. Стоя между двумя густыми кустами, они махали ей, и ветки царапали их маленькие, нежные руки, оставляя на них кровавые полоски. Мама махала им в ответ, пока хватило сил. Она на глазах у них превращалась в тень. Они видели, как жизнь уходит из нее, как дыхание становится все мучительней, видели следы засохшей крови по краям губ.
А потом однажды пришел доктор, увел мистера Уокера в другую комнату, и Генри каким-то образом понял, что доктор говорит отцу. Он вошел с Ханной в дом, оставил ее в коридоре у двери в мамину комнату.
«Стой здесь, — велел он ей. — Я вернусь через минуту».
Она ждала там, в коридоре, а потом не выдержала. Как Генри и знал, она открыла дверь и заглянула в комнату. Он кивнул ей, чтобы она не входила, наклонился к маме и поцеловал ее в щеку. «И один поцелуй за тебя», — сказал он Ханне и снова поцеловал маму.
Она умерла в тот же день. Неделю спустя банк взыскал с них по закладной. Вот так Генри, Ханна и мистер Уокер навсегда лишились своего красивого дома, и в истории их несчастий началась новая глава. |