|
Больше месяца я провел связанный, с кляпом во рту, под замком, в каморке в компании двенадцати ржавых лопат и вил, думая, что вот-вот погибну страшной, мучительной смертью. Уповать я мог только на мастера, и снова и снова принимался мечтать, как он врывается в дом вместе с отрядом полицейских, как стреляет в Склиза и Фрица и те падают, нашпигованные свинцом, и как увозит меня обратно, «в землю живущих». Однако неделя шла за неделей, а мое положение не менялось. Немного погодя оно, правда, переменилось, только не к лучшему, а, наоборот, к худшему. С тех пор как пошли письма и — как я тогда же заметил — уверенности у Склиза убавилось, настроение у него поползло вниз. Игра становилась серьезной. Первый всплеск восторгов миновал, и мало-помалу паясничанье сменялось привычными вспышками злобы. Склиз начал раздражаться на Фрица, бранился на однообразную стряпню, несколько раз запустил тарелкой о стену. Это были первые признаки, и следующие не заставили себя ждать: один раз он столкнул меня со стула, в другой — высмеял Фрица за то, что он толстый, в третий — затянул мне потуже узлы. Ясно было, что Склиз нервничает, однако я не понимал почему. Разговоры они вели без меня, своих писем мне не показывали, газет со статьями о похищении я и в глаза не видел, а по обрывкам приглушенных фраз, которые долетали в каморку, составить себе хоть мало-мальски связную картину было невозможно. Наверняка я знал только одно: Склиз снова становится Склизом. Я не мог ошибиться, но это означало, что еще немного, и он вовсе станет самим собой, а тогда вся моя предыдущая здешняя жизнь покажется отдыхом, приятной увеселительной прогулкой на какие-нибудь Антильские острова на шикарной, черт возьми, яхте.
В начале июня из-за его нервозности ситуация накалилась почти до взрыва. Даже Фриц, безответный, невозмутимый Фриц, начал проявлять симптомы усталости и раздражения, и я по глазам его видел, что он вот-вот наконец обидится, и тогда Склизу, который не скупился на подначки, придется держать ответ. Я горячо об этом молился — чтобы у них вышла свара, а пока суд да дело, с немалым удовольствием наблюдал, как Склиз шпыняет напарника, как тот, огрызнувшись, угрюмо забивается в угол и как все чаще беседы их переходят в мелкие ссоры. Только эти ссоры и скрашивали мне жизнь — столько в воздухе висело для меня угрозы, что когда обо мне забывали, пусть на пять или десять минут, уже это было подарком судьбы, невообразимым блаженством.
День ото дня погода становилась все жарче, и я прочувствовал это буквально на своей шкуре. Днем мне казалось, будто солнце не зайдет никогда, тело под веревками непрерывно зудело. С наступлением лета каморку, где я находился большую часть суток, населили пауки. Они бегали по ногам, плели на лице паутину, откладывали в волосах яйца. Едва мне удавалось стряхнуть одного, тотчас появлялся следующий. Комары со звоном пикировали в уши, в шестнадцати развешанных по мне паутинах бились мухи, а сам я при этом исходил потом, который тек изо всех пор нескончаемыми потоками. Если меня вдруг переставала терзать насекомая пакость, то начинала донимать жажда. Если отступала жажда, то подступала тоска, и в результате дух мой и воля таяли день ото дня. Я стал размазней, заплеванной тряпкой, о которую только ноги вытирать, и как ни силился оставаться мужественным и храбрым, наступали моменты, когда я сдавался и по щекам ручьями лились слезы.
Как-то раз во время такого приступа слезотечения в моей каморке появился Склиз.
— Что за скорбь, приятель? — сказал он. — Ты что, не знаешь, у тебя завтра важный день?
Для меня было хуже смерти, что Склиз увидел мои слезы, потому я не прореагировал на вопрос и просто отвернулся в сторону. Я понятия не имел, о чем он, говорить мог только глазами и вопрос задать мне было нечем. К тому же все мне в тот момент было почти безразлично.
— Завтра нам платят, парень. Бабки мы завтра получаем, денежки. |