Изменить размер шрифта - +
Наверху приговаривали:

– Есть! Наше! Наше, мужики! Охолонь!

Неподъемное бревно село на шипы. Пристукнули. Обуха отлетали.

– Сидит! Второе давай!

Четвертое, не то пятое, заскользив, съехало, вырвавшись из рук, ударилось, к счастью, о переводину. Пятеро мужиков полетели кубарем.

– Живы?!

– Ничо! Однова задело малость!

Но и тот не ушел.

Уже озлились в работе:

– Даешь! Давай, давай! Эх, го-го-го-го-го! Ээ-э-х! Наше! Наше, мужики! Охолонь! Так, легче! Третье подстропилье давай!

Дед Никанор орал, орали, вцепляясь с веселой яростью в очередное бревно, мужики.

– Коня давай!

Коня положили как-то неожиданно легко. Никанор порывался пройти по коню, его держали за руки. Потом все гуртом сошли в избу. Феня металась, подавая на стол. Никанор, пьяно покачиваясь, подымал на руки малыша:

– В тереме жить будет!

Федор волочил корчагу береженого меда. Пили, пели, Федор обнимался с мужиками, целовал всех подряд, его трескали по спине:

– Ну, видал? А ты реветь! С нами не пропадешь!

Он пустился по избе плясом.

Потом под руки вели домой совсем упившегося старика.

Утром Федор с тяжелой головой выполз во двор. Густой снег, выпавший за ночь, лежал на бревнах. Феня уже стояла наверху, обметала веником. Федор, опохмелясь, полез на дом.

Бабы приходили смотреть, останавливались, толковали, задирая головы:

– Высокий терем, красивый!

Руки стыли. Федор дул в пальцы. В рукавицах какая работа! В полдни он забежал к Никанору, проведать старика. Дед лежал, уходясь со вчерашнего. Никанориха парила ему ноги и ругмя ругала и его и Федора. Он поскорее утёк. И все-таки дом рос и был уже почти что готов!

Прохор, поднявшийся наконец, помог вытесать недостающие стойки и укосины, поправил стесы самцов. Как раз отпустило, снег стаял и повеяло коротким теплом. Дед Никанор, оклемавшись, помог уровнять и подогнать курицы. Воротился Прохорчонок. Тут же вдвоем стали крыть кровлю заготовленной с лета крупной дранью. На счастье, подоспели еще двое мужиков, так что и с кровлей справились. Осталось поднять охлупень. Федор съездил в Купань за Ватутой, не отпуская от себя, привез домой. Вечером пили, ночью Ватута лазал пьяный по клети, блевал и не давал никому спать. Утром опохмелялись, скликали народ и соборно начали здымать охлупень. Упрямое бревно медленно, со скрипом оторвалось от земли. Слеги прогибались и дрожали. Бревно, под крики мужиков, лезло вверх и наконец село на свое место. Все.

Даже радости не было. Сидя верхом на кровле, Федор озирал в обе стороны пугающую, уходящую вниз крутизну. Серое небо. Ветер. Кровля. Далеко – озеро. Все видать! И гулом в жилах, в крови отступающая усталость и начинающее приливать счастье. Все не верил. Но верил ведь! До последнего! Уже и дня лишнего нельзя было больше оставаться в дому. Свершил. Вот!

Вечером пили с Ватутой и Степкой, ночь не спали, дурили, орали песни. Мать (недавно воротилась домой), не ругая, подавала на стол. Утром собирала в дорогу.

Еще работы было по уши. Еще доделывать – не переделать. Зашивать гульбище, стелить полы, ставить двери и окна с рыбьим пузырем, еще тесать стены, еще… еще… еще… Еще узорить и украшать. Потому что красота, она – к труду. Ежели бы легко строилось, не было бы и красоты. Красота: резные балясины, опушки, узорные столбы – это щедрость мастера, утеха, игра после тяжкого труда. Последний мазок, печать мастерства, тамга на товаре, мол – и так хорошо, а я эвон еще как могу!

Но все это потом, после. Это уже и самому не в труд, и даже в удовольствие сделать.

Пьяный Степка провожал его до Маурина. Федор, нахлестывая коня, все оглядывался назад: дом стоял готовый, свершенный. Кровля подымалась выше всех княжевецких кровель, выше дерев, и далеко еще виднелась, и все не пропадала из глаз.

Быстрый переход