Верно, пора было остановиться.
Он еще день пробирался чернолесьем, уже приглядываясь к каждой западинке, к каждому лужку, но то вода была далеко, то лес мокрый, то земля не казалась.
Наконец расступились, не в сотый ли раз, высокие дерева, меж стволов просветлело. С горы открылся воздушный простор, и блеск, и свежее дыхание воды, а потом и тихое журчание сказали о реке. Полого взбегающие горки в лесной густой щетине окружали долинку.
– Глянь, Марья! – хрипло позвал Степан. Жена, сдвинув плат с искусанного комарьем лица, неотрывно вгляделась в тихую, с мягкими извивами речку, что струилась внизу.
– Красота, осподи!
Усмяглые дети зашевелились на возу. Опять тоненько заплакала меньшенькая. Марья, закусив губу, стала совать ей, выпростав из рубахи, потную, в набухших венах грудь.
– Не берет! – замученно вымолвила она. – Кончится, должно.
Степан глянул с хмурой мукою. Прикрикнул на близняшек, что, проснувшись, опять стали пихаться, начал сводить воз вниз по угору, проламывая ельник. Лошадь дергала головой. Овода кружились над нею с сердитым жужжанием. Но Степан, ухватя Лысуху под уздцы, коротко к морде, сильно и бережно сводил воз, мягко успокаивая словами упиравшуюся, взопревшую и измученную больше всех кормилицу. Корова, привязанная сзади, хромала, дергая вервие. Жеребенок, отстав в ельнике, взоржал испуганно, и Лысуха, захрапев, чуть не вывернула воз. Степан удержал, однако, и вывел на пологий, в орешнике, берег, где путь им преградил было завал из сухих дерев, Марья, слезшая с воза еще прежде, взяла теперь Лысуху под уздцы, а Степан, достав из-под сена топор, в три удара – отколь воротилась сила к мужику – перерубил самую толстую рогозину и, натужась, разволок завал. Выехав из орешника, телега разом окунулась в высокое влажное разнотравье, в море цветов, над которыми реяли блестящие, словно парчовые, стрекозы. Отощавшая, изъеденная до кровавых язв корова уже жадно, вскидывая рогатой головой и помахивая хвостом, въелась в сочную траву. Пока выпрягали и поили Лысуху, раз пять плеснула крупная рыба. Степан отошел на угор и копнул деревянною, с окованным краем лопатой. Мягкая и влажная краснобурая земля была добра. Он выпрямился, озирая тихую, в лесном укрытии, прогретую солнцем долину. Прикинул, что дерева на избу удобно будет волочить вниз, под угор. Куда еще бежать? И так пора упущена – пахать да сеять… Хоть сколь, а надо, не то зимы не протянуть! Марья поглядела на него просительно:
– Здеся останемси, Степушка?
– Надоть затесы поискать. Поди, чья еще земля, займуем – худо будет. А место доброе, и земля, и вода, и лес…
– Тихо тут! – сказала Марья.
– Тихо, – согласился Степан.
Монашек стоял, ясно глядя на мужика. Без любопытства окинул оком избу-зимовку и распаханный луг.
– Тута наши угодья, монастырски.
– Почто ж тамги не ставишь? – грубо отмолвил Степан.
– Кто ж вас знал? Оттоль, от дороги, затесы есть.
– Что ж, теперича мне убираться отселе?!
– Почто? Земля – она Божья!
– В холопы, что ль? – с яростью спросил Степан.
– Холопов при монастырях нетути! – строго возразил монашек. – Святой митрополит Кирилл тако заповедал, а паки того, от отец святых… Как мощно братию свою во Христе работить? Захочешь, иди. Путь тебе чист. Хочешь, живи тута. Никто не зазрит. Да ты поговори с отцом игуменом! Он послал: кто ста здеся? Щепки по реки плыли. Он за малую мзду разрешит и осести тутотка, да и попервости может и помочь чем. Жито у нас есть! Угодья монастырски, дак их пахать надоть… – прибавил монашек.
Ночью Степана трясло. Марья, как могла, утешала:
– Ничего, Степа! Тут заживем! Земля добрая! Добрая земля, ее не обижать, все залечит… А может, и впрямь жита у их взять?
– Малая что? – спросил он погодя. |