Изменить размер шрифта - +
Это моя привилегия – плакать, а не его. Я не знала, как утешить Эндрю. И мне вдруг стало стыдно. Стыдно за своего рыдающего мужа – сгорбленного, в соплях. Стыдно перед врачом и медсестрами.

В следующее мгновение я уже стыдилась того, что так подумала. Это нормально, что он плачет в такой ситуации. Но сама я – тонкослезое существо, которое рыдает по каждому поводу, над каждой сентиментальной сценой в фильме, – стоя перед впавшим в кому сыном, заплакать так и не смогла. Слезы просто не шли ко мне. Мое лицо застыло, глаза оставались сухими. Невозможно заплакать… Я стояла и слушала, как рыдает Эндрю.

 

Он – это мой отец. Мой отец, который привык все видеть в мрачных тонах. Который сказал мне, когда меня на четвертом месяце беременности забрали в больницу с угрозой преждевременных родов: «Не привязывайся к этому ребенку. Ты все равно его потеряешь».

Мой отец, который в шестьдесят решил, что теперь он – старая развалина и любая простуда может свести его в могилу. Который начал ходить как немощный старикашка, а когда вышел на пенсию, стал изнывать от безделья, отвлекаясь только на то, чтобы поизводить мою мать.

Я взорвалась. Сидевший за рулем Эндрю вздрогнул от неожиданности.

– Мне плевать, переживет это папочка или не переживет! Ты хоть на секунду задумалась, какое это горе для нас – для меня, для Эндрю? Как ты можешь говорить такое! Ты осточертела мне со своим идиотизмом, и папочка тоже!

И я повесила трубку. Меня трясло, но слезы по-прежнему не шли. Эндрю спросил:

– Was that necessary?

Я отодвинулась к дверце, подальше от него. Я ничего не ответила. Я чувствовала себя опустошенной, как если бы кто-то высосал мне пылесосом все нутро. Из меня ушло все – кишки, сердце, желудок…

В квартире без детей было тихо и пусто. Я прошла в кухню, открыла холодильник и налила себе стакан белого вина из початой бутылки. Я не стала предлагать вино Эндрю. Он был у телефона в гостиной. Он говорил по-английски. Я знала точно, что он звонит родителям в Лондон. Я залпом осушила стакан. И налила следующий. Потом присела за небольшой столик полукруглой формы. Мне на глаза попалась клетка с морскими свинками. Мы с Эндрю купили их детям – двух самочек, Набу и Элион. Дали себя провести… Дети обещали, что сами будут ухаживать за этой живностью. Но прошел уже год, а я по-прежнему чистила клетку, давала им сено, корм в гранулах, ставила чистую воду. Дети ласкали их, расчесывали, устраивали «гонки морских свинок» в коридоре, после чего пол непременно был усеян пометом – маленькими, твердыми, похожими на темный рис катышками. Я посмотрела на Элион, свинку Малькольма. Она была толстенькая, кругленькая, ласковая, с черными блестящими глазками. Она тихонько жевала травинку. Я открыла клетку и схватила ее. Дети показали мне, как это делается. Нужно брать под животик, быстрым и точным движением. Я положила свинку себе на колени и налила в стакан еще вина. Я ее погладила. Элион замурлыкала, как кошка. На первых порах мы удивлялись, когда слышали это мурлыканье. Мы не знали, что морские свинки умеют издавать такие звуки.

Эндрю до сих пор висел на телефоне. Похоже, теперь он разговаривал с сестрой. Поглаживая Элион, я снова пригубила вино. Я забыла позвонить сестре, брату. Теперь уже слишком поздно. Эндрю воспользовался разницей в часовых поясах между нашими странами. По ту сторону Ла-Манша сейчас было двадцать три часа. Я не стала звонить брату и сестре из опасения их разбудить. А ведь могла бы… Это серьезно. Малькольм в коме – это серьезно. Я могла бы позвонить и кому-нибудь из подруг, например Лоре, Валери или Катрин. Но мне не хотелось шевелиться. Мне было почти приятно сидеть вот так, на стуле, с мурлычущей морской свинкой на коленях, и ощущать, как вино разъедает желудок. Почти приятно вот так медленно накачиваться алкоголем посреди ночи…

Взгляд мой упал на джинсы Малькольма, развешенные на радиаторе для просушки.

Быстрый переход