Тогда ее подбадривало и придавало сил желание убедить его, что она рядом. Но теперь она исчезла: то ли спасаясь от невольной жестокости людей, то ли утеряв контакт с жизнью — этого Гаррис не знал. Все человеческое, видимо, быстро улетучивалось из нее, а мозг понемногу покрывался металлическим налетом.
Опершись ладонями на край раскрытого окна, Мальцер посмотрел вниз и глухо произнес, впервые без брюзгливости в голосе:
— Я был ужасно неправ, Дейрдре. Я причинил тебе непоправимый вред.
Он помолчал. Дейрдре ничего не ответила, Гаррис тоже не решался встревать. Мальцер продолжил:
— Я не подумал о твоей уязвимости и не дал тебе никакого средства для защиты от врага. Твой враг — все человечество, дорогая моя, веришь ты этому или нет. Думаю, ты и сама это подозревала. Наверное, потому ты и молчишь. Скорее всего, эта мысль пришла тебе две недели назад, во время выступления, и ты обдумала ее еще раз, когда уезжала в Джерси. Тебя станут ненавидеть — очень скоро, — потому что ты все так же прекрасна; и тебя станут преследовать — за то, что ты неповторима и… беспомощна. Когда схлынет удивление, твоя публика превратится в обычную толпу, дорогая моя.
Мальцер не смотрел на нее. Наклонившись, он вглядывался вниз. Ветер, ощутимый на такой высоте, трепал его волосы, задувая в створку распахнутого окна.
— Я думал, что вместе с тобой помогаю всем, кто однажды пострадает в катастрофах, прежде смертельных. Но я должен был предугадать, что такой подарок приведет к еще худшим увечьям. Теперь я понимаю, что человек может создавать новую жизнь только одним проверенным путем. Если же он ищет другие способы, то скоро получит горький урок. Помните такого ученого — Франкенштейна? Он тоже приобрел опыт. В какой-то степени ему даже повезло: ему не пришлось увидеть плоды своего труда. А может, ему бы и не хватило на это смелости — у меня бы явно не нашлось.
Гаррис обнаружил, что уже стоит, хотя не помнил, когда встал. Вдруг его осенило насчет развязки событий, стала понятна решимость Мальцера и его непривычное, неестественное спокойствие. Он понял также, зачем профессор пригласил его сюда — чтобы не оставлять Дейрдре в одиночестве. Франкенштейн тоже заплатил за свое недопустимое творение жизнью.
Между тем Мальцер все дальше высовывался из окна, глядя вниз, словно загипнотизированный. Голос его относило ветром, будто между ним и комнатой уже встала непреодолимая преграда. Дейрдре не двигалась; в зеркале отражалась ее бесстрастная маска. Она, вероятно, все поняла и тем не менее не подавала виду — только замедлила движения, едва поводя в воздухе руками. Так танцуют в кошмарных снах или под водой. Конечно, ей было не по силам выразить свои эмоции, по ее лицу нельзя было что-либо прочесть, но, по правде говоря, в этом не было ее вины. В любом случае, она не выказывала ни малейшего оттенка чувства. Ни она, ни Гаррис не бросились к окну — один неосторожный шаг мог привести к беде. Оба сохраняли спокойствие, прислушиваясь к доводам профессора.
— Те, кто по моему примеру рождают жизнь неестественным путем, — рассуждал вслух Мальцер, — должны потесниться и уступить ей место. По всей видимости, это непреложный закон, он срабатывает автоматически. Существо, произведенное нами, донельзя осложняет нам жизнь. Дорогая моя, не прими на свой счет. Я прошу от тебя невозможного, противного твоей сущности. Я заложил в тебя программу, а теперь требую отказаться от того, для чего ты, собственно, и создана. Теперь я понимаю, что если ты послушаешься, то погибнешь, но вина полностью на мне — ты тут ни при чем. Я больше не отговариваю тебя от выступлений: ты не можешь прожить без зрителей. Но я… я не смогу смотреть на все это. Я вложил в свое творение все мастерство, всю свою любовь, и мне нестерпимо видеть, как его покалечат. Я не в силах наблюдать, как ты будешь выполнять только то, что тебе предназначено, и губить себя, потому что так надо. |