Недавно, не имея сведений об одном из моих молодых капелланов, покинувшем нас месяц с лишним тому, я обратился в бригаду со следующей запиской: «Священник Карлейль был эвакуирован 12 сентября; хотелось бы знать, поправился ли он и получил ли новое назначение». Ответ из госпиталя гласил: «1) На стационарном излечении. 2) Последующее назначение неизвестно». Офицер из штаба бригады сделал следующую приписку: «Неясно, подразумевает ли второй пункт воинскую часть, куда, возможно, будет направлен преподобный отец Карлейль, или же место его вечного покоя».
Итальянская ария завершилась триумфальными руладами.
— Какой голос! — вымолвил полковник и нехотя приоткрыл веки. — А теперь, месье, я вам сыграю вальс «Судьба».
Где-то невдалеке угадывались вспышки мгновенно взлетающих и медленно опускающихся осветительных ракет. Падре и доктор все еще толковали о трупах и осторожно переставляли маленькие шахматные фигурки из слоновой кости; грохот орудий и стрекот пулеметов, нарушая сладострастный ритм вальса, сливались с ним в некую фантастическую симфонию, и Орель увлеченно вслушивался в нее. Он продолжал писать письмо, составленное из легких стихов.
«Не корите меня, подруженька, если я впадаю в романтизм самого плоского свойства. Около меня сидят священник и медик. Они упорно разыгрывают из себя гамлетовских могильщиков…»
— Месье, — сказал полковник, — нравится вам мой вальс?
— Бесконечно нравится, сэр, — искренне ответил Орель.
Полковник признательно улыбнулся ему.
— Тогда я снова сыграю его для вас, месье… Доктор, отрегулируйте граммофон потоньше, сделайте скорость пятьдесят девять. И не поцарапайте пластинку!.. На сей раз, месье, специально для вас.
III
Босуэлл. Но зачем же, сэр, он выразился именно так?
Джонсон. А затем, сэр, чтобы вы ему ответили именно так, как вы это сделали.
Батареи засыпают, майор Паркер заполняет вопросники штаба бригады; ординарцы приносят ром, сахар и кипяток; полковник ставит граммофон на скорость 61, а доктор О’Грэйди толкует про русскую революцию.
— Это просто беспримерно! Чтобы революция оставила у власти тех, кто ее сделал. Значит, есть еще революционеры! Это лишний раз доказывает, как плохо у нас поставлено преподавание истории.
— Паркер, — говорит полковник, — прикажите подать портвейну.
— И все же, — замечает Орель, — честолюбие не единственная причина, побуждающая людей действовать. Революционером можно стать из ненависти к тирану, из зависти и даже из любви к человечеству.
Майор Паркер оторвался от своих бумаг.
— Я искренне восхищаюсь Францией, Орель, особенно в эту войну. Но есть одна подробность, которая шокирует меня в вашей стране. Позвольте быть откровенным: я имею в виду вашу страсть к уравнительности, ко всеобщему равенству. Когда я читаю историю вашей революции, то сожалею, что мне не довелось жить в то время. Уж поверьте, я бы как следует отдубасил Робеспьера, а заодно и этого мерзкого типа Эбера. А эти ваши санкюлоты!.. Господи, так и хочется вырядиться в пурпуровый сатин, расшитый золотом, и пощеголять в таком виде на пляс де ля Конкорд!
Доктор терпеливо переждал особенно замысловатую, спетую на грани какого-то исступления фиоритуру миссис Финци-Магрини, и заявил:
— Любовь к человечеству — это патологическое состояние сексуального происхождения. Оно часто проявляется у робких юных интеллектуалов в период полового созревания, ибо избыток фосфора в молодом организме должен так или иначе найти себе выход. Ну а ненависть к тирану — чувство более человечное. Оно расцветает именно в военное время, когда понятия силы и толпы совпадают. |