Изменить размер шрифта - +
“Неудивительно, что патриарх грузинской литературы и общественной мысли Илья Чавчавадзе охотно согласился напечатать “Утро” и по меньшей мере еще четыре стихотворения”, – пишет Рейфилд.

Следующее стихотворение Сосело, восторженная ода “Луне”, говорит о поэте еще больше. В мире горных ледников, где правит божественное провидение, неистовый и угнетенный изгой стремится к священному лунному свету. В третьем стихотворении Сталин разрабатывает “контраст между буйством природы и человека с одной стороны и гармоничностью птиц, музыки, певцов-поэтов – с другой”.

Четвертое стихотворение наиболее красноречиво. Сталин создает образ пророка, гонимого в своем отечестве, странствующего поэта, которому подносит чашу с ядом его собственный народ. Семнадцатилетний Сталин уже рисует себе “маниакальный” мир, где “великих пророков ожидает лишь травля и убийство”. Если в каком-то стихотворении Сталина “есть avis au lecteur” (“предупреждение читателю”), полагает Рейфилд, то уж точно в этом.

Пятое стихотворение Сталина, посвященное любимому поэту грузин, князю Рафаэлю Эристави[37], принесло ему наряду с “Утром” наибольшую поэтическую славу. Именно оно заставило сталинского “инсайдера” в Госбанке подсказать Сталину, когда устроить ограбление на Эриванской площади. Это стихотворение удостоилось включения в сборник к юбилею Эристави в 1899 году. Здесь упоминаются и струны лиры, и жатва крестьянским серпом.

Последнее стихотворение, “Старец Ниника”, появившееся в социалистическом еженедельнике “Квали” (“Плуг”), сочувственно описывает старого героя, который “внукам сказки говорит”. Это идеализированный образ грузина вроде самого Сталина в старости, который сидел на веранде у Черного моря и потчевал молодежь рассказами о своих приключениях.

Ранние стихи Сталина объясняют его навязчивый, разрушительный интерес к литературе в бытность диктатором, а также почтение – и ревность – к блестящим поэтам, таким как Осип Мандельштам и Борис Пастернак. Суждения этого “кремлевского горца” о литературе и влияние на нее, были, по словам Мандельштама из его знаменитого скабрезного антисталинского стихотворения, “как пудовые гири”; “его толстые пальцы, как черви, жирны”. Но, как ни странно, за обликом хвастливого грубияна и тупоумного филистера скрывался классически образованный литератор с неожиданными познаниями. Мандельштам был прав, когда говорил: “Поэзию уважают только у нас – за нее убивают”.

Бывший романтический поэт презирал и искоренял модернизм, но благоволил собственному, исковерканному варианту романтизма – социалистическому реализму. Он знал наизусть Некрасова и Пушкина, читал в переводе Гете и Шекспира, цитировал Уолта Уитмена. Он без конца говорил о грузинских поэтах, которых читал в детстве, и сам помогал редактировать русский перевод “Витязя в тигровой шкуре” Руставели: он перевел несколько строф и скромно спросил, подойдет ли его перевод.

Сталин уважал художественный талант и предпочитал убивать скорее партийных писак, чем великих поэтов. Поэтому после ареста Мандельштама Сталин приказал: “Изолировать, но сохранить”. Он “сохранил” большинство своих гениев, например Шостаковича, Булгакова и Эйзенштейна; он то звонил им и подбадривал их, то обличал и доводил до нищеты. Однажды такая телефонная молния с Олимпа застала врасплох Пастернака. Сталин спрашивал о Мандельштаме: “Но ведь он же мастер, мастер?” Трагедия Мандельштама была предопределена не только его самоубийственным решением высмеять Сталина в стихах – то есть теми средствами, которыми сам диктатор передавал свои детские мечтания, – но и тем, что Пастернак не сумел подтвердить, что его коллега – мастер. Мандельштам не был приговорен к смерти, но не был и “сохранен”, погибнув на пути в ад ГУЛАГа.

Быстрый переход