Выложенный плиткой пол повторял общую тему физического износа здания. Источником освещения служила одинокая флуоресцентная трубка.
Я поднялся по лестнице. На первом этаже была единственная дверь, на которой грубо нарисованный значок доллара перечеркивала огромная красная буква X, а рядом было намалевано: Kapitalismus ist Scheisse! На следующем этаже дверь была обита колючей проволокой и оставлены лишь маленькие прореви для замка и ручки. Хозяин то ли посылал внешнему миру сигнал «Не входить», то ли попросту был садомазохистом, которому нравилось рвать на себе кожу каждый раз, заходя в квартиру. Как бы то ни было, я испытал облегчение от того, что за этой дверью живет не Фитцсимонс-Росс.
Его резиденция находилась этажом выше. Подойдя к двери, я обратил внимание, что она выдержана в том же стиле, что и у соседей, только покрыта побелкой, сквозь которую проступает старая коричневая краска. Из-за двери доносились громкие звуки музыки барокко — Бранденбургский концерт?
Я сильно постучал в дверь. Она открылась, и в нос мне ударил отчетливый медицинский запах краски. Шагнув, я оказался в огромной комнате. Ее стены тоже были покрыты побелкой — с такими же залысинами. Большие промышленные прожектора светили на все четыре стены. Две из них были украшены огромными полотнами с геометрическими рисунками, изображающими переходы цвета — от яркого ультрамарина до лазури, кобальта и темной синевы. У самой дальней стены, в добрых сорока шагах от меня, стоял длинный стол с банками краски, тряпками и несколькими холстами в различных стадиях проработки. Но что особенно потрясло меня в этой мастерской — помимо очевидного таланта автора настенных полотен, — так это царивший в ней порядок. Да, это было совершенно не отделанное пространство, с голыми неотшлифованными половицами и кухонькой, больше напоминавшей камбуз. Мебель была представлена лишь цинковым кофейным столиком, парой простых стульев из гнутой древесины и поломанным диваном, на который была наброшена белая льняная накидка. Отопление можно было назвать условным — да и можно себе представить, сколько денег пришлось бы тратить на обогрев такого помещения. Но, несмотря на спартанскую обстановку, я сразу влюбился в это место. Было очевидно, что художник — хозяин студии — серьезно относился к своей работе и не погряз в нищете и убожестве, подобно богемным собратьям из одноименной оперы.
— Вы, я вижу, обошлись без приглашения.
Голос — те же дикторские интонации, только чуть громче, перекрывая Баха, — донесся с лестницы в углу мастерской. Я обернулся и увидел прямо перед собой мужчину лет тридцати пяти, высоченного роста, худого как жердь, с желтоватой кожей, впалыми щеками, жуткими зубами и ярко-голубыми глазами, в тон ультрамарина на его полотнах. На нем были линялые джинсы, черный свитер грубой вязки, который совсем не помогал скрыть бросающееся в глаза истощение, и дорогие высокие ботинки на шнуровке из рыжей кожи, заляпанные краской. Но что в нем завораживало, так это глаза. В них была холодность вечной мерзлоты, оттеняемая глубоким сиянием радужки. А во взгляде угадывался вызов миру и в то же время сквозила ранимость. Видимо, я не ошибся, когда еще в разговоре предположил, что вся эта словесная бравада — показуха. Надменность всегда скрывает неуверенность и сомнения.
— Вы, я вижу, обошлись без приглашения, — повторил он, перекрикивая Баха.
— Дверь была открыта…
— И вы просто решили быть как дома.
— Я же не варю себе кофе на вашей кухне.
— Это намек? Хотите, чтобы я предложил вам что-нибудь выпить?
— Я бы не отказался. И если вам не трудно приглушить музыку…
— Вы имеете что-то против Баха?
— Это вряд ли. Но нахожу, что перекрикивать Бранденбургский концерт…
Неуловимая улыбка пробежала по губам Аластера Фитцсимонс-Росса. |