|
— И сколько, по-твоему, стоит одна из этих картин? — спросил Фитцсимонс-Росс.
— Арт-рынок для меня темный лес… особенно европейский.
— Если бы это висело в галерее Киркленд в Белгравии, где я обычно выставляюсь, тебе бы пришлось выложить под три тысячи фунтов за привилегию иметь у себя дома картину Фитцсимонс-Росса.
— Серьезные деньги.
— Полусерьезные. Я не вхожу в лигу Фрэнсиса Бэкона и Люсьена Фрейда. Между тем Дэвид Сильвестер однажды сравнил меня с Ротко. Ты знаешь, кто такой Сильвестер?
— Боюсь, что нет.
— Пожалуй, самый влиятельный арт-критик послевоенной Британии.
— Что ж, браво. И он прав. В этих двух полотнах определенно присутствует цветовой спектр Ротко, только вернувшегося с греческого острова.
— Это кажущееся сходство.
— Вам не нравится сравнение с Ротко?
— Нет, тем более что я категорически против того, за что ратовал Ротко.
— А поконкретней?
— Геометрическая депрессия. Чертовы порталы в каждом углу его идиотских похоронных картин. И все эти кроваво-красные земные тона, сгущающиеся в темноту уныния и жалости к себе.
— Мне казалось, я говорил о ваших прямоугольных формах и цвете.
— И что, они делают меня похожим на этого самоубийцу Марка, будь он неладен, Ротко?
— Вы — первый художник из всех, кого я знаю, кто не восхищается им.
— Ну, тогда считай, что ты потерял невинность с этим Ротко. Поздравляю. Я обесчестил тебя.
— Я что, должен подавиться от смеха или встать в позу после столь глупого комментария? Мне неудобно говорить вам об этом, но в ваших картинах я действительно увидел настоящий талант. А вот ваше остроумие оставляет желать лучшего.
Фитцсимонс-Росс молча достал из пачки сигарету и разлил чай по чашкам.
Потом открыл маленький холодильник, где стояли бутылки вина и пива и единственный пакет молока, а из открытой морозилки торчала бутылка русской водки (по крайней мере, я догадался, что это водка, по надписи кириллицей на этикетке). Он потянулся за молоком и, открыв пакет, плеснул мне в чашку столько белой жидкости, что мой чай стал больше напоминать воду из уличной лужи.
— Не пугайся, — сказал он. — Вот так нужно пить чай. Сахар?
Я согласился на полную чайную ложку. Он указал мне на деревянный стул. Я уселся. Он снова закурил и спросил:
— Итак, позволь, я угадаю. Ты пишешь. И приехал сюда, чтобы написать великий американский роман или тому подобный вздор.
— Да, я пишу. Но не романы.
— О боже, только не говори, что ты поэт. Вокруг меня было столько этих чертовых поэтов, пока я учился в Дублинском Тринити-колледже. Все вонючие, с гнилыми зубами, отирались в пабах вроде «МакДейдз», где ворчали на мир, хвастались друг перед другом своим талантом и клеймили почем зря редактора какого-нибудь журнальчика, осмелившегося править их вирши. В общем, начисто отбивали у всех, кто слышал этот бред, желание прочесть хоть один стих.
— Ну, у вас-то вряд ли отбили.
— Рад, что ты это заметил.
— Как бы то ни было, я не «чертов поэт».
Я вкратце рассказал ему о том, чем занимаюсь, упомянув об уже изданной книге и о той, на которую получил заказ.
— Мог я где-то ее видеть? — спросил он.
— Не исключено. Так вы из Дублина?
— Почти. Из Уиклоу. Бывал в тех краях?
— Однажды. Пауэрскорт, Глендалох, Раундвуд.
— Раундвуд — это моя родина.
— Очень красивое место.
— Раундвуд-хаус — наше фамильное поместье. |