Наконец, она переделала всю работу и простилась со мной. Я попытался удержать ее, но все мои ухищрения оказались тщетны, и она ушла.
Каким мрачным и унылым показался мне день после того, как она оставила меня в одиночестве! Ах, Бенедикта, Бенедикта! Что же ты сделала со мной? Почему служение Богу, которое, я знал, и есть мое истинное призвание, вдруг утратило свою привлекательность, и мне захотелось остаться здесь, в этой глуши, навсегда — с тобой!
XXVII
Жизнь здесь, в горах, оказалась вовсе не такой уж невыносимой, как думалось вначале. Я привык к своему уединению. Эта горная страна, поначалу внушавшая мне ужас и уныние, постепенно открыла свою красоту и добрый свой нрав. Она была прекрасна в своем величии, а строгая красота ее возвышала и очищала душу. Каждый день, выкапывая корни или занимаясь каким-нибудь другим делом, я не уставал вслушиваться в голос первозданной природы и чувствовал, как совершенствуется душа моя, как она очищается от скверны.
Никогда в этих горах я не слышал певчих птиц. Здешние птицы не умеют петь, только кричат — хрипло и отрывисто. И у цветов нет запаха, но они поразительно прекрасны и переливаются всеми цветами радуги. Видел я здесь места, где едва ли когда-нибудь ступала нога человека. Они казались мне священными, исполненными таинственного смысла и девственно-чистыми, неизмененными с той поры, когда их изваяла рука Создателя.
Поражало великое изобилие этих мест. Серны на склонах гор перемещались такими огромными стадами, что порою казалось — движутся сами горы. Встречались там горные козлы, большие и гордые, но — благодаренье Господу — я ни разу не встретил медведей. А сурки играли вокруг меня, доверчивые, как котята. Орлы, благороднейшие из здешних обитателей, гнездились на утесах так высоко, что выше уже невозможно.
Устав, я падал в альпийские травы — такие душистые, в отличие от цветов, что с ними едва ли сравнятся изысканные благовония. Я закрывал глаза, слушая, как ветер шепчет в стеблях, и сердце мое исполнялось мира и покоя.
XXVIII
Каждое утро к моей хижине приходили женщины с фермы. Об их приближении я всегда узнавал загодя, по голосам, радостно звеневшим в чистом горном воздухе, и эху, многократно отраженному от склонов гор. Они несли мне пищу: молоко, масло, сыр. Встречи наши были коротки — поговорив о пустяках, они уходили. Но именно от них я узнавал о том, что случилось в горах и что происходит внизу, в долине. Они всегда были счастливы и веселы и с радостью ждали наступления нового воскресного дня, когда утром, принарядившись, пойдут к торжественной мессе, а вечером будут танцевать с дружками-охотниками.
Однако, увы, и эти счастливые люди не были свободны от греха судить ближних своих, судить о них по слухам и судить несправедливо. Они рассказывали мне о Бенедикте — называли ее порочной девкой и (сердце мое протестует против этих слов!) любовницей Рохуса. Позорный столб, — говорили они, — самое место для таких, как она.
Я с трудом сдерживал свое негодование, слыша, как жестоко и облыжно говорят они о той, кого так мало знают. Я понимал, что речи их рождены неведением и мягко пенял им на это. Неверно, — говорил я, — осуждать человека, не выслушав его. Не по-христиански говорить о человеке плохо.
Они не понимали. Их удивляло, что я защищаю Бенедикту — существо, которое (они доподлинно знали: «все об этом говорили!») подвергнуто всеобщему позору и осуждению и у которого нет ни одного друга и заступника.
XXIX
Утром я отправился на Черное озеро. Истинно говорят, что это — страшное и проклятое место, годное только для обуянных дьяволом. И здесь живет бедное, несчастное дитя! Я подошел к хижине и через окно увидел огонь, горевший в очаге, и чайник, висевший над ним. |