— И куда ты пойдешь, к кому?
— Буду жить одна, — ответила Анна.
Настоятельница, выражение спокойного лица которой Анна научилась понимать за время их бесед, проницательно взглянула на нее.
— Не будь слишком гордой и самоуверенной, думая, что сможешь оставаться непорочной, когда будешь там. Подумай, пока не поздно, что ты теряешь.
— Я не горда и не самоуверенна, — возразила Анна и подумала: «Но одно знаю: я смогу вынести любую боль, кроме боли раскаяния. Этого я во что бы то ни стало должна избежать, и, думаю, я знаю, как это сделать».
— Тебе понадобится помощь. Почему бы не поддерживать связь с нами? А то есть такие, кто, оказавшись в житейском море, не может никуда пристать.
— Может, и я не смогу, — согласилась Анна, — но, если даже так, предпочитаю остаться одинокой — и быть с Богом.
— Тогда, уходя отсюда, — сказала настоятельница, — ты уходишь окончательно и навсегда.
— Уж лучше так, — заключила Анна.
Кончилось тем, что она ушла как-то двусмысленно, тихо, с разрешения, но не услышав доброго слова на прощание. Едва оказавшись вне общины, в доме для гостей, она перестала для них существовать. Она увиделась только с тремя сестрами-экстернатками, которые выказали ей сдержанное сочувствие, как больной. «Вот я и в Лондоне, — думала она, прихлебывая чай и теребя стеганое покрывало, — и, до чего же странно, у меня теперь задача, которая на время задержит дальнейший выбор. Я должна была увидеть Гертруду, пока длится это ужасное испытание, и нет смысла заглядывать дальше. Бог благословил меня этой задачей. Удостоил пребыванием в ордене. Чтобы я поняла? Да, я здесь, а они там». Но слова уже повисали в воздухе, как тщетная мольба. Монастырь отрекся от нее, стал прозрачным и призрачным. В течение двух лет на ее счет в банке должны были поступать небольшие деньги. Но никаких известий из монастыря так и не было. Провалился в небытие.
Теперь она жила незаметно, тайной отшельницей. Эта идея, исподволь, возможно, с умыслом, подброшенная настоятельницей, понравилась ей, была как озарение. Она почувствовала, будто послана обратно в мир, чтобы что-то доказать. Или, может, она скорее была вроде соглядатая, одной из посланных Богом, соглядатаем несуществующего Бога. Что могло быть нелепей? Но это было то, что теперь она обязана была решить. Это «решить» не означает ли «задуматься», чего и Гертруда пожелала ей, говоря о «впустую потраченных годах»? Но разве они, те годы, были потрачены впустую, разве она убила их на то, чтобы выдумать ложное христианство и ложного Христа? Она так не считала. Настоятельница, которая подозревала, что Анна переживает тайный кризис веры, и, вероятно, предвидела, что скоро ей придется очень трудно (хотя кто знает, о чем думала настоятельница, может, она ей завидовала?), сказала: «Как ты сможешь жить без мессы?» Анна ей не признавалась, но на деле у нее не было в мыслях не ходить к мессе. Другое дело исповедь; пока ее уход оставался тайной, она могла позволить себе или причащаться, или не причащаться. (Как по-новому желанна была ей эта знакомая пища!) С этого времени она не пропускала мессы и не оставалась без Христа. Христос был частью ее, ее Христос, тот единственный, кто по-настоящему принадлежал ей.
Способен ли кто-нибудь, приняв однажды идею Бога, отвергнуть ее? Стремление к Богу, однажды всецело захватившее человека, наверное, неискоренимо. Она не могла предать забвению любовь Бога, которую испытала на себе, и чувство, что только через Бога может она постичь мир. Возможно ли найти радость где-либо еще, кроме этого истинного источника? И разве вещи более ничтожные не отравили ей душу? Она пропитана христианством и Христом, погружена в него, насыщена им, окрашена несмываемо. |