Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.
Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.
После того, как его богатство перевалило за миллион, было замечено, что его мнение о человечестве вообще стало заметно хуже и у него появилась склонность сильно преувеличивать те немногие блага, которыми провидение одарило бедняков. Сообщение о собрании вигов обычно лишало его аппетита, резолюция, исходившая из их лондонского клуба, отбивала у него охоту обедать, если же радикалы предпринимали что-либо, он проводил ночь без сна, а часть следующего дня произносил слова, которые вряд ли удобно повторять. Все же, не нарушая приличий, я могу добавить, что в таких случаях он не жалел намеков на виселицу. Мишенью для лексикона рыночных торговок служил в особенности сэр Франсис Бэрдет. И даже такие достойные и почтенные люди, как лорды Грей, Ленсдаун и Холленд, разделывались под орех. Однако нам нет надобности останавливаться на этих мелких подробностях, так как их можно объединить в общем замечании: чем возвышеннее и утонченнее люди становятся в своей политической этике, тем больше они привыкают забрасывать грязью своих ближних. Впрочем, все это дошло до меня через устное предание; я редко видел моего предка, а когда мы встречались, то лишь затем, чтобы подвести счета, съесть вместе баранье жаркое и расстаться, как расстаются люди, которые по крайней мере никогда не ссорились. |