Палата монахинь, рабочая палата, палата с серыми стенами… Девочки не имели права общаться с теми, кто содержался в другой палате, а к тем, кто решался попробовать, применялись суровые санкции. Все делалось так, словно, размещая детей, распределяя по категориям, их постепенно удаляли от нормального состояния и приближали к безумию. К безумию, дети мои… Знаете ли вы, чем пахнет безумие? Оно пахнет смертью и гниением.
Сестра Мария Голгофская дышала с трудом. Долго, мучительно втягивала в себя воздух…
– Последняя палата – та, куда меня и определили, когда перевели в Мон‑Провиданс, называлась палатой мучеников. Или палатой страданий… как угодно. Жуткое место, целый зал, где жили больше шестидесяти женщин – взрослых, разных возрастов, но все – душевнобольные. Истерички, дебилки, шизофренички… Там хранились и запасы медикаментов, хирургические инструменты, вазелин…
– А вазелин‑то зачем?
– Смазывать виски пациенток перед сеансами электрошока.
Она сплела пальцы с пожелтевшими ногтями. Люси легко представляла себе, что это был за ужас – находиться в подобном месте целыми сутками. Крики, клаустрофобия, страдания, муки – физические и душевные. Пациентки и обслуживающий персонал оказались в одинаковых условиях.
– Мы ухаживали за больными, и здоровые девочки помогали нам: убирали помещение, кормили тех, кто не мог есть сам, были на подхвате у медсестер. В палате постоянно возникали ссоры, скандалы, постоянно что‑то случалось, ведь в ней содержались пациентки, страдавшие самыми разными видами безумия – от вполне безобидных до очень опасных. И все возрасты вперемешку. Иногда тех, кто провинился, совершил плохой поступок, на неделю помещали в карцер – отдельную комнатку, где провинившуюся привязывали к кровати и лечили аминазином – это был излюбленный препарат наших докторов.
Она подняла руку. При каждом движении монахини черная ткань ее одеяния шуршала, как жатая бумага. Казалось, что и она сама одержима каким‑то видом безумия – пребывание в стенах Мон‑Провиданс не могло пройти для нее бесследно.
– Здоровые девочки, которые попадали в эту палату, – самые вспыльчивые, резкие, строптивые и, конечно, самые умные – не имели ни малейшего шанса выйти оттуда. Медсестры обращались с ними точно так же, как с душевнобольными, не делая различий. А к нашим словам – словам тех, кто постоянно занимался девочками, никто не прислушивался. И мы повиновались, мы подчинялись приказам, понимаете?
– Каким приказам? Чьим?
– Матери‑настоятельницы, церкви.
– Алиса и Лидия жили в этой палате мучеников?
– Да. Так же, как все девочки, переведенные из приюта Милосердия. То, что их поместили в палату мучеников, было необъяснимо, и случай этот был исключительный.
– Почему исключительный?
– Обычно новеньких размещали в других палатах, и только некоторые добирались до палаты мучеников – иногда через несколько лет и, как правило, из‑за того, что плохо себя вели и все время бунтовали. Ну или просто потому, что они сходили с ума.
– А потом? Что же стало потом с этими сиротками, Алисой и остальными?
Монахиня сжала в руке нагрудный крест.
– Довольно скоро ими стал заниматься палатный врач. Ему было около тридцати лет, у него были тонкие светлые усики и взгляд, от которого кровь стыла в жилах. Он регулярно уводил некоторых маленьких «пациенток» в другие палаты, куда никому не было доступа, но мне‑то мои девочки рассказывали, что там делалось. Их распределяли по разным клетушкам, заставляли стоять долгими часами, в палатах этих были телевизоры и громкоговорители, из которых то и дело слышались хлопки, щелчки, резкий шум, и девочки всякий раз вздрагивали. Еще туда приходил – всегда вместе с доктором – человек с кинокамерой, он снимал девочек на пленку… Алисе очень нравился кинооператор, по ее словам, его звали Жаком. |