Моня выхлебал весь суп и почистил тарелку корочкой хлеба, впитывая приставшие к фаянсу капли жира. Корочку, естественно, тут же проглотил.
Марья Антоновна сидела против Мони за столом и любовалась им, положив подбородок на ладони.
– Уважаю мужчин, у которых аппетит, – сказала она томно. – Такой и в бою не подведет, и… Хотите добавки? Или потом?
– Когда – потом? – Моня вытер рукавом гимнастерки испарину со лба.
– У тебя увольнительная до скольких?
– До двенадцати ноль-ноль.
– Батюшки, – всполошилась Марья Антоновна, – времени-то в обрез. Скидай обмундирование, ложись отдыхай.
И, как мать сыночка, повела за руку обмякшего от водки и еды рядового Моню Цацкеса в спальню командира полка. Первое, что увидел мутным оком Моня, был портрет подполковника Штанько над изголовьем широкой железной кровати с никелированными шишками и пирамидой из подушек. На овальном портрете у подполковника были в петлицах не шпалы, как теперь, а жалкие треугольники сержанта и выглядел он лет на двадцать моложе. Рядом, в такой же фигурной раме, улыбалась совсем юная и худенькая Марья Антоновна – с шестимесячной завивкой и в берете набекрень.
Моня с трудом подавил желание встать навытяжку и прокричать:
– Здравия желаю, товарищ подполковник!
Но воздержался. От сытой неги не ворочался во рту язык.
Марья Антоновна привела отдохнуть Цацкеса, но сама первой сняла с ног обувь. Они раздевались безмолвно, повернувшись друг к другу спинами, на чем настояла Марья Антоновна, у которой был незыблемый кодекс целомудрия. Когда Моня стащил с ног красные ботинки и размотал с занемевших пальцев портянки, спальню заполнила удушливая вонь, поглотившая аромат духов «Красная Москва», которыми Марья Антоновна старательно надушилась под мышками и между грудей, прежде чем лечь в кровать, под одеяло. Трусы и лифчик она так и не сняла.
Моня с другой стороны кровати приподнял край одеяла и лег, зазвенев пружинами матраса, точно под портретом командира полка. Они лежали без движения, уставясь в потолок, пока Марья Антоновна – натура активная, памятуя, что увольнительная у солдата истекает в двенадцать ноль-ноль, не просунула под его крепкую шею свою пухлую руку.
– Ух, зараза! – с чувством прошептала она и прижала его голову к своей стянутой лифчиком груди, что было высшим проявлением чувств у жены командира полка товарища Штанько. Она с придыханием повторяла это слово, стаскивая с бедер трусы, которые остались висеть на одной ноге у ступни.
– Ух, зараза, – цедила Марья Антоновна, удобнее располагаясь под Моней и раздвигая тяжелые бедра.
Дальше текст изменился.
Учуяв в себе горячее инородное тело, со скрипом проникавшее глубже и глубже, Марья Антоновна пойманной рыбкой забила задом по гулким пружинам и взвыла в голос совсем не так, как подобает жене коммуниста и командира Красной Армии.
– Батюшки-светы! – заголосила она. – Святые угодники! Мать пресвятая богородица!
Войдя в раж, Марья Антоновна сделала «мостик», как цирковой акробат, выгнулась полукругом, упершись в кровать пятками ног и темечком. Моня взлетел в воздух, беспомощно болтая тесемками кальсон.
Затем последовал истошный вопль, совсем уже не похожий на голос Марьи Антоновны.
– Ка-ра-у-у-ул! – вскричала она низким мужским басом и рухнула на матрас.
Вместе с ней рухнул и рядовой Цацкес. Жалобно взвизгнули пружины.
– Зараза… – чуть слышно прошептала Марья Антоновна.
Моне полагалось бы что-то сказать или сделать, дабы Марья Антоновна не подумала, что имеет дело с неотесанным парнем, у которого нет понятия о деликатном обращении со слабым полом.
Но Моне не дали проявить тонкость натуры. |