Он имел такое право. У него был выбор. Как человек, уже преступивший закон, он был свободен. Но чистый перед законом родственник, если хотел и дальше оставаться таким же чистым, обязан был дать убежище, обязан был молчать — иначе он совершил бы преступление.
Только реакция на чрезвычайно узкую, третьестепенную по важности область конфликтов — совершение родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба — была оставлена в ведении индивидуума, во власти его личных желаний и представлений. Да и то, вероятно, лишь потому, что государство, не желая по каждому подобному поводу вторгаться в мелкие семейные дела, тем не менее оставляло себе лазейку для такого вторжения на случай, когда семья не могла или не хотела уладить конфликт собственными силами. Так что даже это право — действительно право, поскольку пользование им не вменялось в обязанность, а зависело от личного решения — носило провокационный характер, служило индикатором, демонстрирующим способность или неспособность семьи справиться с внутренним конфликтом самостоятельно.
Вменять это право в обязанность было неудобно, обременительно и, в общем-то, тщетно, так как у аппарата не было реальных возможностей проследить за ее соблюдением. Ведь информацию о внутрисемейных конфликтах такого рода взять было совершенно не откуда — разве лишь из того же самого родственного доноса. А раз нельзя точно проследить — значит, нельзя справедливо наказать. А раз наказания в каких-то случаях оказываются не вполне справедливы — вдруг откуда-нибудь вынырнет вольнодумец и решит, что наказания вообще могут быть… того? Возможность возникновения подобных подозрений следовало давить в зародыше.
Поэтому гораздо проще и удобнее было предоставить членам семьи самим решать, нуждаются они во вмешательстве извне, или не нуждаются, будучи в состоянии сами урегулировать свои внутренние дела — в сущности, мелкие дрязги, которые администрацию совершенно не волновали. Это и вызвало к жизни субъективное право. Каким бы ни оказался выбор, он не ущемлял выгод администрации. В случае неподачи жалобы она избавлялась от мелочных хлопот, в случае подачи — безо всяких усилий получала информацию из первых рук. Оба варианта поведения, к которым могло привести предоставление права на «собственное усмотрение», то есть на свободный выбор, в равной мере находились в интересах государственного аппарата; он не имел здесь никаких предпочтений.
5
В это трудно поверить, и даже кажется подчас, что дело обстоит совершенно наоборот, но иногда жизнь все-таки напоминает, что все происходит вовремя. Именно тогда, когда ему и следовало произойти.
Именно тогда, когда я увлеченно потел над переводом раздела «Драки и тяжбы» танского кодекса, где сосредоточены статьи о доносах — именно тогда попала мне на глаза опубликованная в «Московских новостях» небольшая статья доктора исторических наук С. Келиной.
Называлась статья «Закон подсуден времени» и посвящена была разработке нового советского законодательства — которое мы, пользуясь выражением поэта, так и убили, не родивши. В ней, в частности, говорилось: «Ученые предлагают внести в проект нового законодательства поправку. В самом деле, как можно требовать от матери, чтобы она донесла на своего сына? Закон не доложен «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы». И далее: «Подсудна ли безнравственность? Надо ли смешивать законы морали, нравственности с уголовными законами? Я думаю, тут мы имеем дело с наивными попытками переложить на плечи закона те муки выбора, что и составляют содержание жизни. Если каждый наш поступок будет продиктован не собственной совестью, не нравственным чувством, а лишь соответствующим параграфом или статьей, то человек будет жить не для жизни, а для юриспруденции». |