Он писал когда-то, что самое тяжелое в жизни — обмануться в человеке и к этому нельзя привыкнуть. Нет, никогда, ни в чем она не покривит душой перед Федором.
У него было такое страшное детство — погиб в войну отец, убило в бомбежку мать. Его контузило, засыпало землей. А потом — годы в детдоме… Он сам пробивал в жизни путь… Сохранил душу, чуткую, добрую… Как-то сказал ей: «Ты для меня — всё… И, знаешь, ни за что… Даже в мыслях…»
Вера погладила Федора, и тот во сне прижался щекой к ее руке.
Сначала разрешением писать Куприянов пользовался не часто. Но, видно, потребность хотя бы в таком общении была столь велика, что он стал писать Леокадии ежедневно, а иногда и по два-три раза на день.
Севка, видя этот поток писем, недоуменно хмыкал и бормотал: «Опасный момент!..» Отец же ни о чем не спрашивал, считая, что дочь уже вышла из того возраста, когда следует беспокоиться о том, с кем она переписывается.
«Разве существовало время, — писал Куприянов, — когда вас не было? Говорят, чувство не терпит многословия. А мне все время хочется говорить о нем. Это очень плохо?»
Нет, это необыкновенно хорошо. Плохо только, что она не могла ему писать.
Она не видела его уже шестьдесят три дня. Инквизиция в свое время упустила еще одну возможность — пытку ожиданием.
Алексей был для нее целым миром: сложным, интересным, многокрасочным. Он был множеством людей, всеми людьми сразу.
А ведь могло так случиться — даже страшно подумать! — что они вовсе не встретились бы. И она не узнала бы, что такое счастье? Разве может идти в сравнение ее заинтересованность Багрянцевым — чувство девчонки, преклонявшейся перед умом, — с тем, что она испытывает сейчас?
И не потому, что «подоспела пора», нет. В нем все дорого — и мысли, и поступки, и большущая мочка уха, и сединки на висках. Даже манера скрестить на груди руки, взявшись за локти. Или переплести пальцы рук на колене.
Перед сном она говорила ему множество нежных слов, засыпая, думала: «Хоть бы приснился». Но ни разу не видела его во сне и даже сердилась на себя, словно была виновата в этом.
Он писал ей: «Просто удивительно, как мне немного надо для полноты счастья: пройти бы рядом с вами несколько кварталов. Долго смотреть вам вслед, на вашу деловую, озабоченную походку. Или незаметным побыть где-нибудь в стороне, когда вы с детьми». Вчера ночью написал стихи:
Это — и в ней. Вовсе не страсть, затемняющая рассудок, а гораздо большее, несравнимо большее. Вероятно, именно поэтому и в школе у нее сейчас удачливость, взлеты, озарения. Она все делала с удовольствием, весело, споро, ее состояние передавалось детям, и в классе возникала именно та атмосфера дружелюбия, о которой она мечтала. Прирос к Нагибову Рындин, стала проще и скромнее Лиза, Валерик высвобождался из-под маминого влияния. Незадолго до каникул он догадался сам сделать подарок уборщице тете Шуре в день ее рождения. На подаренной книге написал: «Мы любим вас за то, что вы прятали партизан, и вообще, что хорошая».
Все дети Леокадии перешли в седьмой класс, и кто уехал к родителям, кто — в лагерь, а для нее самой наступила пора летнего отпуска и возникла озабоченность, как же им распорядиться. Как раз в это время пришло письмо от бабушки — матери отца. Хотя бабе Асе, как называли ее, уже за восемьдесят, она сохранила такую душевную бодрость, что письма ее доставляли Юрасовым огромное удовольствие. Года три назад баба Ася переехала из Каменска доживать свой век к дочери, в небольшой городок на берегу Черного моря. Теперь она знала к себе внучку погостить: «У нас расчудесный сад, будешь, егоза, пастись в нем, сколько твоей душеньке угодно».
— А почему бы тебе, Леокадия, действительно не поехать? — спросил отец. |