И наконец долгожданная телеграмма.
18 января. Арестован главный зачинщик стачки Петр Анисимов Моисеенко.
«С этих пор стачку можно считать законченной и порядок восстановленным. 19 января работало 4508 человек. На понедельник записалось еще триста».
Синий карандаш на уголке донесения начертал: «Дай бог, чтобы так и продолжалось».
Суд
I
— Листья-то какие! С ладонь! — У Волкова слезы на глазах. Виски у него совсем голубые, а губы — словно клюкву ел. Былая стать обветшала, лопатки, как топорики, через халат торчат. Плечи подняты, со стороны поглядишь — изнемог человек от холода.
— Ничего! — Моисеенко быстрым глазом схватывает: деревья зелены, конвоиры простолицы, серьезны, солнце играет. — До суда присяжных дожили, теперь не пропадем. Теперь не сгноят втихую, коли напоказ выставляют.
— Разговаривать запрещено! — без особой строгости предупреждает начальник конвоя.
— А мы и не разговариваем! — весело откликается Моисеенко. — Мы сами с собой. Полтора года без суда оттрубили, вот и заговариваемся.
— Глядите-ко! Воробьи в луже полощутся, — налегая по-владимирски на «о», радуется большому городу, деревьям и людям старик Лифанов. — Это к дождю. Верная примета.
Старик Лифанов — третий. Его вчера привезли из покровской тюрьмы. Статья, по которой его будут судить, та же, что и у Моисеенко: нападение на военный караул—15–20 лет каторги. Во время стачки Лифанов прибежал отбивать сына из-под стражи. На солдата доской железной замахнулся. Не ударил. За один замах сидит.
— Ничего! — снова говорит Моисеенко и с нажимом хлопает по согнутой спине Волкова: распрямись, мол, люди смотрят.
А людей на улице много. Все Орехово и Зуево прикатили во Владимир.
— Анисимыч! Васька! Живехоньки? Табаку надоть? Деньжонок вот собрали.
Конвоиры щетинят винтовки:
— Назад! Не подходить!
— Ребята! — говорит Моисеенко. — Не сердите конвой. Солдаты люди подневольные, у них служба. Все, что хотите передать, передайте нашим женам, через них мы все получим.
Сазоновна шагает по краю тротуара, ведет под руку жену Волкова. Та перед судом целую неделю проплакала, а теперь каменная: одни глаза от нее остались. Перед собой глядит. Беспокойно Сазоновне за нее, с Анисимычем словечком некогда перекинуться. Идет Сазоновна и ласковое что-то говорит и говорит подружке по несчастью. Та не слушает и не слышит, а Сазоновна говорит, говорит, сама не помнит, что говорит. Знает, надо ручейком журчать, чтоб человек в себя пришел. Ручеек, если он добрый, весенний, в любой льдине проталинку выест, а где проталинка, там и полынья, и ледолом, и чистая вода.
— Анисимыч, Морозов-то — носа не кажет в Орехове! — кричат рабочие. — Теперь другой коленкор. Штрафов — ни боже мой!
Анисимыч подмигивает, улыбается, а краем глаза — на спину Волкова. Распрямилась спина.
— То-то, Василий Сергеич!
Волков понимает, улыбается.
— Господа, господа, скоро будет издан рабочий закон!
К ореховским рабочим присоединились владимирские студенты. Один из них, беленький, покраснел до корней волос.
— Я правду говорю. Я это знаю точно. Уже через неделю, в крайнем случае через две, будет издан рабочий закон.
— Все законы против нашего брата, — говорят рабочие студентику.
— Однако это все-таки закон. Он поставит фабрикантов в определенные рамки.
— Знаем мы эти рамки: у них любое окошко в крестах. |