Но зато в одном своем кармане я нашел мышь с седыми усами и почти белой шерстью, настолько оно была стара, в другом — его симпатичного сына, с блестящими умными глазками; а в третьем миленькую серую мышку с двумя прелестными мышатами! Дедушка, отец, мать и дети — целая семья спасалась в глубине моих карманов.
Другой бы, наверное, схватил их за хвост и выбросил в море, но я нет. Я осторожно взял их за ушки и положил на мой плот. Кто знает, в тех обстоятельствах, в которых я оказался (желудок уже ворчал от голода), эта семейка могла еще мне пригодиться. Я ведь никогда не был особенно привередлив, а тем более в море, на своем утлом плоту.
Однако, что бы вы думали, через пару часов я уже проникся к ним такой нежностью, к этим моим товарищам по несчастью, что сто раз подумал бы еще, прежде чем отправить их к себе в желудок. Мне было приятно видеть, как они бегают по моему маленькому плоту, как смотрят на меня своими глазками-бусинками, как взбираются по моим ногам, попискивая от удовольствия. Даже старый дедушка, который поначалу был очень недоверчив по отношению ко мне, решился забраться в мои башмаки, чтобы погрызть подошву.
Но это была еще не вся семья. Пошарив старательнее в своих карманах, я нашел еще одного отпрыска — мышонка размером с орех, который спрятался в мою трубку. Я заметил его в тот момент, когда собрался закурить; еще немного — и бедный малыш бы изжарился.
И вот вокруг меня собрались: старый усатый Катрамыч, почтеннейшие господин и госпожа Катрам, молодые Катрамчик и Катраменок и микроскопический Катрамусик, по прозвищу Пипа. И видели бы вы, как они сбегались, когда я звал их по имени!
К несчастью, положение мое все усложнялось. И на второй, и на третий день плот не двигался ни назад, ни вперед, земля не видно было на горизонте, и у меня не было ни крошки хлеба, а голод все возрастал. Я уже начал затягивать пояс потуже, но это, увы, не помогло. Глаза мои все чаще останавливались на этой милой семейке, а зубы лязгали, предвкушая их нежное мясцо. Они же, точно чувствуя нависшую над ними опасность, притихли и старались не показываться лишний раз на виду.
На четвертый день я уже решил пожертвовать ими, когда на горизонте появился датский корабль, шедший рейсом в Швецию.
Все мы были спасены и все могли вдоволь наесться в камбузе у кока. Я думаю, что съел зараз не меньше пяти тарелок лукового супа, и не знаю уж сколько порций жареного мяса, а им досталась головка сыру и полдюжины отменных сухарей.
Всю дорогу от нечего делать я дрессировал своих зверюшек, и когда высадился в порту, они были дрессированнее собак, а привязались ко мне так, что даже спали у меня под подушкой. Я бы ни за что не расстался с ними и дальше, но денег не было ни гроша, и я не смог устоять перед десятью гинеями, предложенными мне за них одним эксцентричным англичанином. Но, клянусь, в жизни своей я не испытывал подобного отчаяния, как в тот момент, когда прощался с моими товарищами по несчастью. Я чувствовал, как сердце разрывается у меня в груди, и слезы наворачиваются на глаза — это у меня-то, который никогда в своей жизни не плакал!
Звучный хохот покрыл эти последние слова старого боцмана. Даже капитан смеялся, глядя на горестное лицо папаши Катрама.
— А как же норвежцы? — спросили мы.
— Бог хотел наказать их, наверное. Скорее всего, они утонули.
Устало кряхтя, папаша Катрам поднялся, швырнул за борт окурок погасшей сигары и удалился бочком на своих кривоватых ногах, сказав:
— До завтра, если не привяжется какая-нибудь хворь.
И с этими словами он исчез в трюме.
СИРЕНЫ
Ровно в восемь папаша Катрам был на своем месте, готовый к новому рассказу.
Мы всматривались в его пергаментное лицо, стараясь угадать, что это будет за история, но наши попытки ни к чему не привели — лицо его было непроницаемо. |