Изменить размер шрифта - +
На свою койку я возвращался обычно на нетвердых ногах и с тяжелой головой; но, сидя за бутылкой, мы много болтали. Со мной он бывал довольно словоохотлив, тогда как со своими товарищами офицерами и рта обычно не раскрывал.

Мы покинули только что Кейптаун и направились в Австралию, не помню сейчас, в Мельбурн или в Сидней — плавание месяца на три по крайней мере. И чем больше мы отдалялись от земли, тем грустнее делался мой собутыльник за столом, тем больше какая-то тоска овладевала им. Иногда я заставал его с головой, зажатой руками, с бледными, крепко сжатыми губами и с лицом человека скорее больного, чем здорового. Не раз я слышал, как он тяжко вздыхает, бормочет какие-то слова на незнакомом мне языке, словно во власти навязчивого воспоминания.

Тщетно я ломал себе голову над причиной его тоски, а сам он не говорил об этом ни слова. Будь у меня самого погоны на плечах, я, возможно, при случае его бы спросил, но в моем положении об этом не могло быть и речи.

Однажды, когда я вошел в каюту, чтобы передать Альфреду какой-то приказ, я застал его с глазами, мокрыми от слез. Я остолбенел, я был неприятно удивлен. Какого дьявола! Моряк, офицер — и плачет! Это уж из рук вон! Значит, должна быть тогда очень серьезная причина, чтобы лить эту нежную воду.

Увидев меня, он почти с яростью стер эти слезы, стыдясь, что я застал его таким, но вдруг, словно сраженный новым приступом горя, упал на стул и спрятал лицо в ладонях.

Вообразите себе, каково же было мне в этот момент. Мне хотелось уйти, но я побоялся, что он обидится. Я мог бы остаться, но побоялся, что он выставит меня за дверь. В общем, я был, как на раскаленных углях, и не знал, что сделать, как поступить, чтобы выйти из этого неприятного положения.

Но офицерик мой не обиделся и не рассердился. Он сделал знак закрыть дверь, потом, уставившись мне в лицо каким-то пугающим взглядом, спросил в упор:

— Катрам, ты любил кого-нибудь в молодости?

Я посмотрел на него обалдело. Зачем он спрашивает меня об этом, меня, который всю жизнь провел в море и никогда не занимался ничем, кроме якорей, парусов, рей?.. Разве что… Ну, ладно, продолжим…

— Стой, стой, папаша Катрам, — прервал его капитан. — Ты что-то скрываешь, не говоришь нам всей правды. Это поспешное «ну ладно, продолжим» заставляет меня подозревать кое-что… Уж я-то в этом разбираюсь!

— Что? — спросил старик с некоторым беспокойством, которое не ускользнуло ни от кого из нас.

— Значит, и ты был когда-то не без греха? Значит, и тебя Амур не обошел своим вниманием?

— Я!.. — вскричал боцман, лицо которого потемнело. — Я!..

Он два или три раза взмахнул руками, словно хотел отогнать от себя что-то, потом сказал суровым голосом:

— Дайте мне кончить, или я замолкаю и ухожу в свою каюту с цепями на руках, и даже на ногах, если хотите.

— Нет, нет, продолжай, папаша Катрам. Так что же вышло у этого хныкалки-офицера с морскими сиренами? — спросил капитан.

— Итак, — снова начал боцман, — я стоял у двери, когда офицер задал мне в упор этот странный вопрос. Я был в замешательстве, не ожидая ничего подобного, и невнятно пробормотал что-то в ответ; а он, конечно же, ничего не понял, поскольку я сам не знал, что сказал. Впрочем, не дав мне даже докончить, он тут же прервал и заговорил сам.

— Скажи, могу ли я быть счастлив, находясь так далеко от нее! Ведь, может, я больше ее никогда не увижу, может быть, она умрет из-за меня, и я тоже… Я чувствую, что скоро окончу свое мучительное существование.

Я не знал, что ответить, лишь мял в руках свой берет и только и ждал момента, чтобы удрать. Не очень-то я разбираюсь в подобных вещах… И потом… с чего это ему выбрело в голову сделать меня поверенным своих тайн?

А он все продолжал говорить о своей женщине, и говорил с жаром, со страстью, в то время как я стоял у двери, как болван, ничего не понимая и думая о чем-то своем.

Быстрый переход