Пьет он по–черному. Все ценные вещи из квартиры перетаскал.
С минуту ехали молча, а потом Полина, словно бы спохватившись, сказала:
— Если зайдете к нам, не заводите с мамой разговоров на еврейскую тему. Боюсь, огорчить вас может.
— Это почему же?
— Не любит она евреев, больной это для нее вопрос.
— А я… по–вашему, люблю их до беспамятства?
— Не знаю, но… породнились все–таки. Сами же говорите: Шрапнельцеры.
Курицын помрачнел при этих словах, сбавил скорость и ехал так, что все его обгоняли. Поля, сама того не желая, коснулась самого больного места в душе Тимофея. Женитьбу на Регине он считал трагической ошибкой молодости. Регина оказалась чужим, чуждым и даже враждебным человеком. Она отравила всю его жизнь, превратила в пытку и заслонила своей черной тенью весь мир и, главное, любовь к женщине. Кого бы он ни встретил, в каждой видел сатанинское начало, одну только способность возражать, осмеивать, выставлять все в черном свете. Он только в последние три–четыре года, когда она стала от него отдаляться, потеплел душой к женщинам, чутко улавливал доброту и нежность, наслаждался внешней красотой. Полина пришла из института на завод, и Барсов попросил поместить ее в цехе. Стояла перед ним юная, веселая, с горящими васильковыми глазами. Не назовешь красавицей, а свет изнутри идет такой, что можно обжечься. Барсов сказал: «Ты там того, не смущай молодую даму. Она замужем». Он не смущал, но смущался сам. С Региной в то время уж совсем отношения разладились, он на женщин теперь смотрел по–иному, с едва осознанным, но глубоко волновавшим его интересом.
— Да, да — вы правы, этот факт печальный из моей биографии не вычеркнешь. И так же справедливо, что мужики, породнившиеся с евреями, не любят антисемитских разговоров, зверем смотрят на каждого, кто хоть на грамм их «недолюбливает». Мозг и душа у этих людей помрачнены, они готовы отдать весь мир, и мать, и отца, и род, произведший их на свет, лишь бы только слова худого не сказали о евреях. И людей таких большинство, — их, пожалуй, из сотни девяносто девять экземпляров наберешь. И только уж очень высокие души, только сердца честные и великие вначале думают об Отечестве своем, о народе, государстве, а уж потом о тех, с кем они породнились. Но нет, Поля, я хоть и породнился с этой бесовщиной, но сам–то бесом не стану. Народ свой любезный, мать-Россию на поругание никому не отдам. Землю, меня породившую, беречь буду, и все, что на ней копошится, в лупу рассмотрю и отсортирую, что на пользу ей идет, а что и во вред. И всему вредоносному бой объявлю беспощадный. Вот такая моя философия.
Дом, в котором жила Полина, стоял напротив Торжковского рынка — красивый, семиэтажный, с балконами, выходившими на шоссе. Курицын вытащил из багажника черный мешок с продуктами.
— Тяжеловат. Если позволите, я донесу до вашей квартиры…
— Почему до квартиры, а разве к нам не зайдете? Мама будет рада.
Курицын пожал плечами:
— Боюсь… озадачить. Нежданный гость…
— Было бы странно — приехать и не зайти. Вас не только мама моя, Ирина Степановна, но и дети знают. Я им часто рассказываю о большом и добром дяде, который мне во всем помогает.
Неловко было Тимофею, но он согласился, и вот они в квартире, и их встречает Ирина Степановна, еще молодая женщина с палочкой, и рядом с ней малыши: Олег и крошка Зоя. Они выглядывают из–за юбки бабушки и будто бы застыли при появлении на пороге квартиры незнакомого дяди. По их глазам, изумленно распахнутым, и синим, как майские полевые цветы, можно судить о степени удивления, и любопытства, и ожидания какого–то чуда — и оно непременно должно сотвориться, но чудо не сотворяется, а интерес к незнакомому дяде все нарастает. |