Изменить размер шрифта - +
Я обдумывала, как бы тебя убить, а потом дошла до мыслей о самоубийстве. Потому сейчас я выражусь единственно доступным для твоего понимания способом: ты украл место моей подруги, и я скорее сдохну, чем буду слушать твою трескотню. Дело закрыто, советник.

Он больше не улыбается.

– И каков мой приговор, ваша честь?

Я прижимаюсь головой к холодному окну как раз вовремя – успеваю увидеть, как солнце прячется за горизонтом.

– Разговоро-запретительное постановление.

 

– Любишь читать, Мим? – спрашивает Пончомен, перелистывая страницы своей книги. – Пища для мозга и для души.

Солнце уже зашло, большинство пассажиров спит, но некоторые, вроде идиота на соседнем сиденье, пытаются читать под светом потолочного фонарика. Опять идет дождь, даже сильнее, чем прежде, отчего ехать довольно страшновато. Дворники на лобовухе автобуса гипнотизируют – они совсем не такие, как на легковых машинах или грузовиках… все равно что сравнивать наждачную бумагу и гладкий кафель.

– Вот так бред, – шепчет Пончомен, и его оборвавшийся голос зависает в воздухе будто перышко.

Впервые, с тех пор как велела ему заткнуться, я поворачиваю голову. Книга в его руках тонкая, прошитая растянутой красной пряжей, с потрепанным сверху и снизу корешком.

– Что? – шепчу я в ответ, не отрывая взгляда от книги.

Пончомен поворачивает ко мне скрытую прежде обложку, и я вижу название: «Индивидуализм – старый и новый».

– Автор – философ. Джон Дьюи. Меня с этого парня реально бомбит.

«Это не та же книга. Не та же. Это не та же книга».

Пончомен протягивает мне томик:

– Интересно? С радостью одолжу.

Игнорируя его, я отворачиваюсь к окну и вглядываюсь в размытый пейзаж. Но вокруг ночь, слишком темно снаружи и слишком светло внутри, и я вижу лишь собственное лицо с заостренными чертами в обрамлении длинных темных волос. Сейчас я как никогда непрозрачна.

Зажмуриваюсь, и в этом чистейшем небытие книга Пончомена выковыривает смутное детское воспоминание из подкорки моего мозга. Путешествуя по синапсам и нейротрансмиттерам, оно взбивается до кондиции восхитительного соуса, и вуаля – кушать подано:

Мама сидит в любимом желтом викторианском кресле, читает Диккенса. Я, в нежном возрасте семи или восьми лет, расхаживаю вокруг с молочной клетью, притворяясь, будто наша гостиная – это бакалейная лавка.

– Почем кедровые орехи? – спрашиваю я девчачьим голосом.

– По восемьдесят два доллара, – отвечаю другим, грубым.

Папа сидит за столом. Сверлит взглядом биографию Трумэна, хмурится. И, думая, что в свои годы я ничего не слышу, спрашивает:

– Тебе ни капли не тревожно, Ив?

– По поводу чего, Барри? – отзывается мама.

– Я о… да только взгляни на нее, – шепчет папа, закрывая книжку. – Она ведет себя, как…

Голос его обрывается, но мама улавливает суть:

– У нее нет братьев и сестер, Барри. Чего ты ожидал?

Папа хмурится сильнее и шепчет все яростнее:

– Именно так все начиналось у Из. Голоса и всякое такое. В точности вот так!

Теперь и мама захлопывает книгу:

– Мэри не похожа на Изабель.

А папа вновь открывает свою и утыкается в нее носом:

– Твои слова да богу в уши…

– Мим? – Голос Пончомена возвращает меня к настоящему.

– Что?

Он вскидывает бровь и улыбается, вроде как забавляясь:

– Я тебя как будто… в транс вогнал. Все нормально?

Киваю.

Быстрый переход