Медленно он разогнулся и у себя за спиною схватился рукою за руку: от этого действия выдавился живот; голова ушла в шею; казалася вшлёпнутой в спину.
– Пришел бы Цецерко-Пукиерко: вот поиграли бы в шахматы.
И липнет к окошку: Москва.
13
Со свечкою сочерна шел он.
И желклые светочи свечки вошли косяками и, круг откружив, разлеглись перерезанно; там, из-под пальмы виднеяся, Наденька ясно разрезалась лунною лентой:
– Дружок, к тебе можно?
И малые, карие глазки потыкались: в Наденьку, в набронзировку, в салфеточку кресельную, – антимакассар.
– Что вы, папочка, – личиком глянула Наденька, точно серебряной песенкой.
– Так, на минуточку… – он вопрошал приподнятием стекол очковых.
Явление это всегда начиналося с «не помешаю», «минуточку», «так себе»; знала – не «так себе», а – нутряная потребность: зашел посидеть и бессвязною фразою кинуть.
Умеркло откряхтывал в кресле, разглядывая деревянную виноградину – вырезьбу, крытую лаком; катал карандашик: и им почесался за ухом; когда сквозь леса интегралов вставал табачихинский дом, номер шесть, то он – шел себе: к Наденьке.
– Папочка, знаете сами же вы: никогда не мешаете… Он шлепал ладонью в колено: и, как карандашик, очинивал мысль.
– Ну? Что скажете?
– Да ничего-с.
Она знала, что очень «чего-с»: и – ждала. Оконкретилось в нем, наконец:
– Кувердяев…
– Ну, так я и знала! Она улыбнулась.
– Что скажешь, дочурка, о нем?
Заходил дубостопом (ведь вот грубоногий): он был для нее главным образом, – «папочкой».
– Ну, я скажу: Кувердяев – фальшивый и злой.
Он прошел, не сгибая колена, к стене, где обои лило-волистистые, с прокриком темно-малиновых ягод над ним рассмеялися: прокриком темно-малиновых ягод; рассеянно ягоду он обводил карандашиком.
– Разве не видите сами? Дубасил словами по ягоде.
– Да, как же можно… Ведь – деятель он, так сказать… Все же, чем-то довольный, – ладони потер:
– В корне взять…
По-простецки пошел, повисая плечом, – сложить плечи в диван и оттуда нехитро поглядывать: широконосым очканчиком.
– Э, да вы, папочка, – вот какой: хитренький, – заворкотала, как горлинка, Надя.
– Ах, что ты!
– Вы сами же рады тому, что я так отзываюсь о нем.
И она распустила перед зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.
– Зачем представляетесь!
Ясно прошлась в его душу глазами:
– Довольны?
Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он.
– В корне взять…
И молчал, и таскал из коробочки спички: слагать – в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль – потекла в подсознание.
Прыснуло дождичком; дождичек быстро откапелькал.
Встал и побацал шагами:
– Да, да, знаешь ли…
И удивлялся – в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на заборике.
– Знаешь ли ты, – непонятно… Куда все идет? Там лиловая липла – в окошке.
– Утрачена ясность. Побацал: сел снова.
Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъёрзанной курточке, руки – висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже – утренний шопот: «Пожалуюсь барыне». |