Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желавшую матерью стать для Лизаши (ведь мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша ее не любила; мадам Вулеву – огорчалась и – плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), – в сплошных хлопотах, в суматохах, в трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась, от всех получая щелчки; говорила по-русски прекрасно: была она русская: муж, Вулеву, ее бросил.
– Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
– Ну?
– Я думаю, Федька поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил.
«Все это» – что ж? Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом, нашла небольшую летучую мышку; верней – разложившийся трупик; порола горячку: и – крик поднимала о том, как случился подобный «пассаж» и откуда могла появиться летучая мышка.
– Давно замечала, давно замечала: попахивает?
– Да и я…
– И – попахивало!… Ну так вот: это – Федька.
Лизаша в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате – только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчовыми павлиньими тканями; а с потолка опускалась лампада с сияющим камнем; на столике – халколиванные ящики и безделушки (ониксы); из клетки выкрикивал все попугайчик:
– Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна. За завесью слышались голоса, и Лизаша просунула носик меж складок завесы.
– Да, да, фабрикант, – расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
– А с фактурою – как? – завертел Соломон Самуилович пальцами.
– Книгу?
– Поднимут, – вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась – в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка – с мехом, порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой– и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а – курила).
И – ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, с соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; глазами, – большими, далекими, – нет, не мигала; с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, – своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонула, еще не родившись. Русалочка!
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
– Не дивитесь – расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации – да-с!
На него покосилась русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни – как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
– Я пойду покормить свои тени собой, – говорила не раз она Мите Коробкину. |