– Стужайло пришел: холодай холодаевич. Виснут ветвями деревья вкруг серо-зеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках; подъездную ручку попробуешь – липнет от холоду; там же, где тянется сниженный набок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок прожелтился, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва пропорошенной сверху.
Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).
– Пошла, гавка!
Один из поденных, – Романыч, веснушчатый, красно-волосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках – чернядь), – здесь жил на дворе: в трехэтажном облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, – рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, – долбежил по льду малым ломиком: Клоповиченко.
К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком
– Есть здесь лопата? А ну-те-ка, – с вами я. Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала кидалой.
Рвануло отчаянным ветром: сугробы пустились враскрут; густо, грубо сквозь вой под трубой кто-то охал, стихая сквозь белую вею подкинутых вихрями визгов; и струи кипучие там над волной снеговою взвевались; и – веяли, и – выкидывалися: из взвинченных визгов.
Так сиверко.
Клоповиченко рассказывал Киерко под обзеркаленным жолобом, ломик отбросивши:
– Где им понять! Щегольки… А туда ж, – социальные взгляды подай; мы – тяжелки: нам дай социальные взгляды, – не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку, они появляются в полуботинках: да что – пустопопову бороду брей!
– Ну-те! Ну-те-ка!
Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучок пососать.
– Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, – мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости – в классовую, брат, сознательность: тут-то ему – пустопопову бороду брей – в зубы Каутского книжицу; знаете что – я который годок на сознательном, да, положении. И – заподозрен… Опять-таки, – взять хоть работу: чермнешь от жару у печи доменной…
– У вас там чадненько.
– Чадим, – отозвался Романыч.
Но дворник ему кинул громко:
– Цапцюк, – разворачивай снег!
И взялись за лопаты: а весело!
Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) – мимо ворот – шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами; чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь – тротуар замело (лишь осталася тропочка); там – отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варежки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка новее не стала белянкою: уши-то, уши-то!
Уши – мороженки!
А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:
– Да уж, пожди: как цветную триодь запоют! И прислушивались к разговору.
– Да кто ж он, родимые? Грибиков скупо цедил:
– Да цифирник, числец: цифири размножает.
– Так сын, говоришь, у него – телелюшит.
Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:
– Курченкин он сын.
– Пустопопову бороду…
Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:
– Чаи, матушка, – всякие: черные, красные, сортом повыше, те – желтые. |