Изменить размер шрифта - +

Что тут делать?

Стоял, не решаясь вернуться.

Вдруг – сап за спиною. И – сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.

Все он знает.

Молчание. После молчания – голос:

– А ну-ка, Коробкин!

На Митины плечи упала рука:

– Что теперь полагаете вы о поступке своем?

– Вы обдумали?

Так, как с разбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать; все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, – рассказал: из отчаянья слово явилось.

В ответ раздавалось:

– Э… э… а… а… о… о…

Сидел Веденяпин; и – слушал; и – пыхи ноздрями пускал; вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.

Понюхал – и бросил:

– А случай – меж нами… э… э… а… останется.

Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг – сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтобы напасть и встрясти: разбудить; так Зевсов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он – с размаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.

И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос – исконно знакомый.

А классам объявлено было: урок – отменяется.

 

23

 

Солнце садилось!

Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт, разъялся, когда Митя вышел с любовью – с томительной – к правде возжженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома: на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золотохохлого, лиловобокого облака.

Шел волдырявый мужчина; сказали б – мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, – и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять да обнять.

Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: «Никудышник». Теперь же – увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: «Тятенька».

«Тятенька» – милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем – плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, – с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.

– Так: руку жует что-то мне. Кто сказал, – еще только что:

– С ним говорить невозможно: какой-то такой.

Прибежать бы домой, да и – в ноги: валяться, смеяться и плакать.

И та синеперая дама – в ротонде: и та – синемилая; все – растерялись; и мясами, точно наростами, – все обросли: свои лица раздули, как морды.

Представил себя перед зеркалом: в зеркале – морда, тупая, прыщавая, потная, – брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на всех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желто-кудрым дымочком проносное горе – ничто – в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется – в небе, когда светло-рукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.

Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал, голова точно печь, растопилась глазами-огнями: и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь – некуда: дома-то не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где – не знал, да и есть ли еще этот дом.

Быстрый переход