И с промашкой сказал:
– Что вы, батюшка, что вы?… Вот тут, – он рукой лупнул по тетрадочкам, – формулки кое-какие… И – только…
Он, явно лукавя, глазком набуравливал ящик: совсем не тетрадки.
Мандро привострился на ящик:
– Так: здесь!
И – разведывая оком.
Собрав свои брови, приблизил к профессору их, чтобы прижать его взглядом:
– Они предлагают вам очень почтенную сумму. Профессор, добряш, стал свирепым: глядел с задерихой;
– Они предлагают вам…
– Что?
– Триста тысяч.
Профессор замолнил очком: стал совсем неприятный звездач он.
– Четыреста.
– ?!?
И поглядел окровавленным взглядом, как Томочка-песик, покойник, – когда отбирали, бывало, у песика вонь; пес – рычит, угрожает оскаленной мордой, возясь над подушкой; но вонь – отдает; и покорно вздыхает; профессор же:
– Нет-с…
Не отдает: он – припрячет!
– Четыреста сорок.
Уж серо-сиренево-желтым настоем засохлых цветов встали мутные мраки.
– Пятьсот.
Но из глаз растаращенных ужас валил.
– Дело ясное, батюшка… Нет у меня никакого открытия.
– Как?
– Если б было, то я-с, сударь, – да-с – ре продал бы его…
– Почему же, профессор?
Мандро огорченно чеснул бакенбардой,
– Да так!
– Не согласны?
– И – все тут!!!
Взъерошился.
– Надоедать вам не стану, – прозубил Мандро. И в поспешном, и в нервном таком от стола отваленье сказалась досада…
– Быть может… Внушительно так поглядел:
– …вы – надумаете?
И на фоне исчерченных, темно-зеленых обой он сидел с отверделым лицом – кривогубый и кислый.
Ивану Иванычу тут показалось, что ясность прогоркла туманом сплошным, что былая отчетливость виделась – желклой и горклой; его представленья о быте и жизни слагалися – скажем мы здесь от себя – из каких-то претусклых, весьма неприятно окрашенных контуров, точно с грязцой – желто-серых, оранжевых, тусклого сурика; все покрывали какие-то иссиня-сизые, исчерна-синие кляксы; теперь – разрывались они: и сквозила повсюду бездонная, сине-чернильная тьма.
И твердилось:
«Мандро!»
Сам Мандро с черно-синей своей бакенбардой сидел завлекающим и роковым перед ним; от него исходил аромат очень тонких духов: будто даже несло миндалем горьковатым; поднялся прощаться.
И снова рассклабился:
– Милости просим ко мне… Величайшею честью я счел бы.
Лишея глазами, он в дверь проморочил своей бакенбардой; уж карюю перегарь дня доедала не каряя ночь; и профессор просел в нее; все огорченья припомнились: Наденька, Митя!
2
По правде сказать, был профессор вполне подготовлен к тому, что источник пропажи томов – его сын; и как только поправился он, так, таясь от семьи, понаведался к Грибикову, его ждавшему: долго справлялся о томиках, – желтом и темно-коричневом.
Грибиков долго, со смаком рассказывал, как стелелюшивал Митенька книги: весь август, сентябрь и октябрь; он степенно поднялся с сиденья; смеялся двузубьем, свое ротовое отверстье раздвинув; глаза ж – стервенели: гиеньи.
Профессор как будто горчицы лизнул; но он твердо понес огорчение это; пошел к Веденяпину: потолковать: таки так-с: сын – дурак! Веденяпин же выставил, вот ведь подите, вопрос материальный:
– Карманные деньги у вашего сына имелись?
– Да нет!
– А просил он у вас?
– Ничего не просил. |